Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут вдруг, когда уже казалось, что проклятая реальность окончательно оттеснена на край пустого, совершенного в своем ничтожестве мира, страшная ненасытимость (абсолютно ничем из возможного), этот бич начинающих шизофреников, откуда-то снизу захлестнула ему нутро. Он застонал и напрягся — прямо-таки выгнулся «мостиком» — ему казалось, что, повиснув над пропастью, он касается пупком чаемого в бесконечности «надира».
— Какой сегодня день?
— Вторник. Два дня вы были без сознания.
— Дайте, пожалуйста, газеты.
— Пока нельзя.
— Я должен... — Она встала и тут же принесла. Пока несла, сказала:
— Я любила тебя уже тогда, у Тикондерога, и знала, что ты вернешься ко мне.
— Уже тогда?..
— Да, я уже была посвященной.
Он читал, и все страшно смешалось у него в башке, а временами он видел ее — вплетенной в шрифт и в события, этим шрифтом описанные. На самом деле это происходило уже второй раз — словно в какой-то чертежной проекции, вне нашего пространства, там, в мутном небытии (где он пребывал во время боя, перед тем как потерять сознание), которое начиналось где-то на вершинах людзимирских холмов. Вся жизнь была раскатана на плоскости, как кусок теста. Кто же, как не он, должен слепить из этого пирожки? — вот только чем их начинить, если, кроме этого, нет ничего, да и сколько, сколько их должно быть?! — Боже, какая адская, непосильная задача! Он опять блевал и опять читал. Описание боя на площади Дземборовского было страшнее всего. Он увидел себя со стороны во всей этой гнусной «стычке», и его снова накрыла волна абсолютного абсурда, только уже без примеси оправдывающего все, но не оправданного ничем энтузиазма. Да, права была Ирина Всеволодовна: причиной абсурда было отсутствие идеи. Не поможет ни кавалерийский марш, ни дикая, юная кавалерийская сила, бьющая от черных буркал и усищ, от гвардейских ляжек и мошонки генерального квартирмейстера. Научная организация труда и рациональная регуляция воспроизводства — не те идеи. Однако других нет и не будет — разве что дегенеративная религиозная галиматья вроде Мурти Бинга. Шлюс.
В конце вчерашнего номера газеты «Цепной пес» он обнаружил следующую заметку: «Кровавая месть. В квартире известной актрисы театра Квинтофрона Вечеровича, г-жи П. 3., неизвестный ударом обойного молотка по голове убил квартиранта вышеназванной особы, полк. Михала Вемборека, бывшего летчика и экс-шефа кабинета ген. кв. Коцмолуховича. Он находился в К. инкогнито, как представитель министра войны по особым поручениям. Дактилоскопическое исследование не дало результата — предусмотрительный преступник был в перчатках. — («Ха-ха! — предусмотрительный преступник! Просто забыл снять — просто не знал, кем он был, а они... гнусный журналистский стиль! Впервые у него в руках была «вырезка» о себе. Кто это сказал — ах, это Тенгер: «Человек без вырезок — ничто. Покажи мне свои вырезки, и я скажу тебе, кто ты». Вот и у меня есть — первая, и очевидно — последняя». Он смеялся и продолжал читать.) — Трагически погибший г-н Вемборек имел, к несчастью, немало знакомых среди отпетых подонков, ошивающихся возле бара «Эйфорион», известного как место rendez-vous местных и неместных содомитов. В квартире не было никого, кроме жертвы, поскольку именно в этот вечер г-жа 3. вместе со своей горничной выехала экспрессом в столицу». — «Ах — так это было спланировано! Ну, стерва!» Его унижение и отвращение к себе стали нестерпимы. Он должен признаться во всем — иначе это задушит его, как клубок глистов, ползущих из желудка. Он вырвал у Элизы руку и с омерзением смял газеты в комок.
— Я говорила, нельзя...
— Это я — я это сделал... — Он вытащил из комка номер «Цепного пса» и показал ей роковое место: свою единственную вырезку. И бой, и доказательство смелости, и сама смелость, и честь — вновь все было мгновенно отнято у него этой пакостью. Она читала, а он буквально сквозь пальцы смотрел на ее лицо. Она не дрогнула. Спокойно сложила газету и спросила:
— За что? Я не поняла.
— Я любил ее, но поверь — не так, как тебя. Это было чудовищно. Вошел тот субчик. Она убежала раньше. Понимаешь? — Он говорил ей «ты», сам о том не догадываясь. — Все было подстроено. Меня опозорили. А я любил ее! Иначе — но любил. — (Все-таки он не мог ей солгать.) — Но это была не ревность. Он не был ее любовником. Это невозможно. Я уже не люблю ее, но во мне сидит что-то страшное, а что — сам не знаю...
— Успокойся. Она была любовницей Вождя. Он нуждался в ней постоянно, но не каждый день — это истощило бы его силы. Она ездила к нему раз в месяц. Он должен был продрать ее сразу после разгрома революции — иначе полез бы на стенку. — Эти слова в ее (ЕЕ!) устах звучали сверхнепристойно! Но он тут же почувствовал, что это не ее слова: кто-то ей так рассказал, и она повторяет почти дословно. Несмотря на это, в нем прорвалась какая-то плотина, и чувственный образ Элизы наконец соединился с едва «вспыхнувшей» чистой любовью. Он желал ее больше, чем когда-либо княгиню или Перси, чем всех женщин мира до скончания века, и никак иначе... Ах — в чем же состояла разница? Пожалуй, в том, что те были сильней его (даже княгиня — только старость несколько ее принижала) — он никогда не мог бы их победить, поглотить, уничтожить. Да — уничтожить — вот решение загадки: а Элизу он мог сожрать, как дикий зверь, хотя она нравилась ему больше, чем те. А может, именно потому, что ее он по-настоящему полюбил, причем раньше, чем она стала ему нравиться. Но в чем же, дьявол ее забери, состояла эта любовь, как не в ощущении, что можешь сожрать? Вот идеальная, окончательно осуществленная изоляция от мира — пожирая и истребляя, он изолировался — все так просто. Конечно, сам Зипек ничего об этом не знал, а еще меньше знала она. Тем не менее для такой любви эта степень вожделения была счастьем почти нечеловеческим. Если б только на дне всего этого не было отвращения (к чему?), вроде и небольшого, а по сути столь огромного, что только смерть (чья?) могла его подавить. Однако новость была, как ни крути, убийственная.
— Любовница Коцмолуховича? — промямлил он, еще почти не веря, на фоне тех перемен, происходивших словно на заднем экране сознания.
— Да, — спокойно ответила Элиза. — Так будет лучше. — Откуда она могла знать, что произойдет в нем через минуту, откуда, черт возьми, знала эта наивная барышня, что именно так будет лучше? Пожалуй, только Мурти Бинг... Угас последний внутренний луч, смятый черной лапой из детского сна. Стихла наконец военная музычка, гремевшая со времен визита Вождя в училище, — яростный кавалерийский марш Кароля Шимановского. Так вот кто отнял ее у него — этот дьявол, титан с черными казацкими усами, самый таинственный человек нашего времени, этот не столько апокалиптический, сколько «апоплексический зверь», как называли его тайные недруги. Это было знаком особого рода доблести, но все светофоры прошлого погасли безвозвратно: позади распростерлась черная ночь мертвого омерзения и мертвенного стыда. Ну и отлично — ведь ясно: все прошлое перечеркнуто, оно впитается, как в губку, в новую любовь. Одно неудобно — из прошлого уже нельзя черпать. Конец. Элиза — та, что принесла эту весть из угасшего мира, — вознеслась (духовно, разумеется) до «поднебесных» высот, залила растерзанный горизонт каким-то молочным, неострым соусом и вобрала в себя весь ужас жизни. Только теперь пойманная дичь — как кролик, обслюнявленный анакондой, — была готова к тому, чтобы ее сожрали. Это было весьма ненормально и небезопасно (невольный расчет на кого-то) — зато было хорошо. В сущности, Зипек утратил единственную надежную опору (она выскользнула из-под него, как подпорка из-под повешенного), основу для нормального исхода из жизни. Постепенно он все глубже, вниз головой погружался в болото безумия, даже не увидев напоследок безвозвратно разлетавшихся звезд, еще светивших откуда-то с того берега. «...Połzuczaja forma schizofreniji», — сказал бы Бехметьев.