Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кровать Стефании стояла у окна, девочка наблюдала за столиком-кормушкой для птиц, за садом открывался вид на озеро. Когда отец вошел в комнату, Стефания приложила пальчик к губам и показала рукой на висящую снаружи кормушку. Мистер Пауэлл подошел к окну и вытянул шею, но, не увидев ничего примечательного, улыбнулся дочери и покачал головой.
— Поползень, папочка. Только он уже улетел. И еще каленый.
— Каленый? Девочка рассмеялась:
— Так Джек Николсон называет зяблика.
— Да-а? Никогда не слышал. Как дела, зайка? Мистер Пауэлл сел на краешек кровати.
— Ну… да так… с утра не очень. Наверное, попозже станет лучше.
— Дать тебе таблетку?
— Да, пожалуйста.
Мистер Пауэлл вылил воду из стакана и налил свежую, затем достал таблетку. Девочка проглотила ее, поморщилась и стала расчесывать волосы — сперва правую сторону, затем левую.
— Знаешь, папа… — Стефания запнулась, снова поглядывая в окно.
— Что, милая?
— Я поправлюсь, правда же?
— Конечно! Что за глупости…
— Только вот, папочка… — Девочка вновь глянула в окно, отбросила волосы назад и положила щетку на место. — Знаешь, иногда мне кажется, что я не дождусь этого их научного открытия. Успеют ли они вовремя?
— Конечно, успеют, — убежденно сказал мистер Пауэлл.
— Откуда ты знаешь?
— Ну, они делают открытия одно за другим. — Он обнял умирающую девочку, приблизил свое лицо к ее лицу и принялся качать ее. — Они все время ставят опыты и теперь знают столько…
— Как же они ставят эти свои опыты?
— Ну, чтобы узнать все, что надо, приходится сначала брать животное и делать так, чтобы оно заболело, а потом лечить его разными способами, чтобы понять, который лучше.
— Но ведь это жестоко по отношению к животным?
— Ну… в общем-то, конечно. Но все же я думаю, что это не остановит ни одного отца, если он знает, что в итоге тебе станет лучше. За последние сто лет наука изменила весь мир, это вовсе не преувеличение. Стефи, милая, поверь мне, я точно знаю, что скоро они найдут такое средство, чтобы ты поправилась.
Мистер Пауэлл ласково взъерошил волосы дочери.
— Папочка! Я же только что причесалась!
— Ой, прости! Но раз ты сердишься, тебе наверняка лучше. Правда же?
Девочка кивнула.
— Почитаешь?
— Конечно. «Зверинец доктора Дулитла». — Мистер Пауэлл взял книжку с тумбочки. — Знаешь, осталось совсем немного. Сейчас и дочитаем. Хочешь, потом сразу начнем следующую книжку, «Сад доктора Дулитла»?
— Да, папочка.
— Хорошо. Та-ак, где мы остановились?
— Там, где Томми Стаббинс и его друзья обсуждают с доктором завещание мистера Трогмортона.
— Верно. Устраивайся поудобнее. Вот что Томми Стаббинс говорит доктору:
«— Разве вы не понимаете, доктор, — закончил я, снова протягивая ему кусок пергамента, — если этот клочок присоединить к остальным, то совершенно ясно, что последнюю строчку следует читать так: „Движение за запрет жестокого обращения с животными“, или что-то в этом роде. Ведь именно на это мистер Трогмортон еще при жизни потратил огромные деньги. И именно у этого движения его подлый сынок, Сидней Трогмортон, отобрал деньги, да еще сколько! Доктор, он же обманул животных!
Все мы уставились на доктора, покуда тот молча размышлял над моей филиппикой…»
— Что такое филиппика?
— Филиппика? — отозвался мистер Пауэлл. — Это, ну… это что-то вроде, когда я очень горячо и гневно что-нибудь говорю, скажем, о животных…
Скованный жгучим холодом, который, казалось, оплел его, подобно тому как оплетает паук попавшую в паутину муху, Шустрик медленными кругами поднимался все выше и выше, поставив свои распростертые крылья крепкому предзакатному ветру. Ни остановок, ни спусков. Словно лист над сточной канавой, Шустрик кружил, кружил по спирали, неподвижный и в то же время несомый к некоему ужасному, неподвижному центру. И Шустрик понял, что там стоит мистер Эфраим, убийца и жертва, похлопывая ладонью по колену и подзывая Шустрика, не издавая при этом ни звука в ледяном безмолвии. За ним, справа и слева, стоят Киф и лис, а далеко внизу тихо плещут на ветру оловянные волны.
Глаза Шустрика были подернуты ледком, и, зная теперь, что он мертвый, он смотрел сквозь эту ледяную корочку на царящие внизу сумерки и не боялся упасть. Теперь Шустрик ясно ощутил, что мир и впрямь — огромное, плоское колесо с мириадами спиц воды, деревьев и трав, колесо, которое вечно вращается под этими солнцем и луной. И подле каждой спицы было какое-нибудь животное — все, все, все животные и птицы, каких знал Шустрик, — лошади, собаки, зяблики, мыши, ежи, кролики, коровы, овцы, грачи — и еще многие и многие, которых он не мог распознать, — огромные полосатые кошки, чудовищной величины рыбы, извергающие в небо фонтаны воды… А в центре, на самой оси, стоял человек, который беспрестанно бил животных плетью, дабы заставить их вращать колесо. Одни сопротивлялись и, окровавленные, громко выли, другие молча падали, и их беспощадно затаптывали товарищи по несчастью. И все же — Шустрик видел это собственными глазами! — человек явно извратил суть своей задачи, поскольку на самом деле колесо вращалось само по себе, и все, что требовалось от человека, так это удерживать его в равновесии на тонкой оси, регулируя при необходимости количество животных с той или иной стороны колеса. Огромная рыбина истекала кровью, так как человек пронзил ее копьем. Полосатая кошка истаивала, на глазах уменьшаясь до размеров мыши. Огромный серый зверь с длинным хоботом жалобно трубил, когда человек выдирал у него из морды белые бивни. Кругами Шустрик приближался к этому страшному колесу, между ними стоял мистер Эфраим и молча звал Шустрика присоединиться к мертвым.
И вдруг все это видение стало крошиться и постепенно исчезло, словно иней на оконном стекле или осенние листья, которые один за другим уносит ветер, срывая их с деревьев на опушке леса. Через множившиеся в этом видении дыры и прорехи Шустрик различил какой-то дощатый настил и запахи — ибо его галлюцинация, естественно, имела не только образ, но и запах — смазки, смолы и человеческой плоти. Постепенно пробуждался и жуткий холод, пронзаемый горячими иглами, подобно тому как пронзает сумерки птичья песнь.
Скуля от боли и от ужаса возвращения, Шустрик мучительно пытался, скашивая глаза и раздувая ноздри, хоть как-то разобраться с этими запахами и зрительными образами. Вновь погрузившись в темноту, он все же видел над собой брезжущий свет, как со дна колодца. Казалось, по мере того как возвращается ощущение занемевших конечностей, боль становится невыносимой. Колесо, небо и закат теперь уже почти исчезли, словно истаивающая радуга, уступая место запахам парусины, канатов и неутихающего соленого ветра. И кто-то чесал Шустрика за ухом.