Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Коротко, остро, как заправский шаржист, Витька схватывал самое характерное, смешное. И Павлики прыскал, смеялся тихонько, просил ещё, ещё рисовать!
Были дальше и Фаддей с ноздрястым важным носом-башмаком своим, который он еле тащил… И бегущий впереди носа Зализка, льстивенький, как ветерок… И с закинувшимся рупором хохочущий на весь Иртыш Шкенцы… И Рейтуза, над котелком которого выпарилась удручённая дума: «Эх, Рейтуза я, Рейтуза. Не поплыву я, оказывается, капитаном ни на север, ни на юг…»
И Павлики совсем заходился от смеха.
Ну, а поздно вечером наступал его черёд показывать способности, и уже Витька, не замечая Павлиных монотонных спиц, потупясь, слушал, как Павлики, будто настоящий актёр, жил одной жизнью с героями романа «Как закалялась сталь». Раскрытая книга в вытянутой руке чтеца то замирала, то начинала покачиваться, оттеняя ритм повествования, то широко плавала из стороны в сторону, будто раздвигая тесноту комнатёнки, тускло высвеченную сверху лампочкой. И слышались тогда то гул конной атаки, то последняя, яростно-отчаянная пляска Павки, то его руздумчивые слова: «Жизнь человеку даётся один раз…»
Но ни усиленные занятия в выпускном классе, ни воскресные «большие и маленькие дороги», ни чтение Павлики, ни Витькины фокусы с карандашом и бумагой… не могли заполнить всю жизнь ребят. Что-то томило их, заставляло обмирать, волноваться сердца, звало куда-то, тянуло…
Они начали гулять. Не просто Витькиными дорогами, а с целью. Каждый вечер шли они к кировской женской школе-семилетке. Скованные, деланно-безразличные, проходили они то с одной стороны тяжёлого неприступного здания, то с другой. Ходили вдоль парка рядом со школой. Независимо стояли на углу. Снова шли мимо окон. Они хотели видеть девчат. Кировок.
В октябрьских летуче-быстрых сумерках встречали иногда хихикающие парочки девчонок, но как ударялись о них – деревянно и гордо проходили мимо, не разглядев ни фигур, ни лиц… В отчаянии торопились за какой-нибудь девчонкой с портфелем. Но та, поминутно оглядываясь, начинала наддавать и наддавать. Явно улепётывала. Приходилось чуть ли не бежать. «Она нравится тебе, нравится?» – спотыкался Павлики. «Ещё чего! Просто так… Да и где её догнать, дуру!..» Останавливались, переводили дух.
Встречали своих – крыловцев. Таких же нерешительных, безрезультатных. Но, образовав кружок где-нибудь на углу, пытались курить с ними, кашляли и в общем-то терпимо слушали всякие скабрёзности, свист и улюлюканье, которыми их храбрые товарищи храбро провожали кировок. Одиночных, как правило. Беззащитных. «А вот бы мне её! Я б её прижал! У-у-хх, догоню!»
Растолкнуться теперь всем было как-то неудобно – кагалом тащились в горсад. На танцы.
Но там опять было одно только жалкое, ущербное. Недоделанное: «А вот бы эту! Я б не отказался…» – «Чего-о, чего ты сказал?… Иди, утрись сперва. Сопляк!» И такое презрение было в ответных этих словах, такая брезгливость, что архаровец, точно водой ледяной обдатый, задыхался на миг и, когда обидчица оттанцовывала с кавалером подальше, радостно выдыхал: у-ух ты!..
Девчата здесь были крупнее кировок, мясистей, уверенней в себе. Они уже вели себя на танцах, как на работе: скучно. Да и кавалеры гоняли их по танцплощадке равнодушно. В одну сторону прогонят, обратно с ними бегут. Всё больше заульгинские. По-жиганьи узкие. Припрятанные. Как ножи… Хорошего тут уж точно не жди. Уж лучше подобру-поздорову…
Незаметно, по одному, крыловцы отваливали. За воротами парка снова сбивались стайкой и, как люди, честно исполнившие свой ежевечерний урок, оживлённо поторапливались по домам.
И лишь один крыловец – один из всей школы! – наперекор какому-то там верховному классному даме во френче и галифе, который долго думал и указал: «Обучать детей раздельно! с пятого класса!» («совокупляться, начинают, понимаешь») – лишь один проявил уже мужество и отвагу. И крыловец-герой этот был Гера Дыня. Он ходил уже с девчонкой. Правда, пока больше по комсомольской линии, но всё равно считалось – ходил!
Раз-два в неделю его видели во дворе школы кировок. Прямо напротив окон. Прохаживался со своей пассией, тоже комсомольской активисткой, обсуждал шефство. И, казалось, ни грамма не смущался устремлённых на него из всех окон десятков, сотен! хихикающих глазок. Как всегда, был важен, с папкой под мышкой. Обсудив шефство, прощался за руку, уходил. Два раза водил пассию в кино. Оба раза на кинофильм «Ошибка инженера Кочина». В первый раз перед сеансом, в фойе, купил одно мороженое. В вафлях. За два двадцать пять порция. (Архаровцы своими глазами видели.) Культурно, держа только двумя пальцами, подал. Пассия сразу начала быстро лизать… И вид-то у неё был… кош-шонки, дорвавшейся до бесплатного… Так и хотелось взять её за шкирку… и вынести… Чтоб не лизала зря… Но что тут сделаешь: любовь… Да-а, Гера… Папкой взял, чёрт… Тогда же, с осени, Шаток и Павлики подрядились растаскивать по городку фанерные афиши кинотеатра «Ударник». Подрядились вообще-то бесплатно, но с правом посещения двух киносеансов в неделю. В любой день, на любой сеанс. Афиш было четыре: одну тащили в Заульгинку, вторую – к крепости, третья была для Отрываловки, и четвёртую – самую большую, тяжёлую – подвешивали на фасад самого кинотеатра.
Отрываловскую афишу приносили обратно всегда дополненной, дорисованной одной и той же будто, почему-то только чёрной, краской. Усы на улыбающихся киноактрисах и хмурые трубки в зубах у киноактёров – это не самое худшее. Бывали детали и совсем другого рода. Как мужские, так и женские. И всё – чёрного, мрачного тона. И подписи ехидные, порой тоже непристойные. (Поговаривали, что это работа желчегонного костлявого Фетисова. Бухгалтера. Видели будто бы даже как-то ночью ехидный лучик его фонарика возле этой афиши. Но не пойман – не вор.)
Ребята, как беспомощность свою, как стыд, стаскивали афишу в подвал кинотеатра, в художественную мастерскую, мертвецки-стойко высвеченную сильными лампами. Ставили перед Колотузовым. «Вот, дядя Колотузов, опять… Извините».
Колотузов долго молча смотрел на безобразие. Длинные волосы его были, как и раньше, подчёркнуто подчёркнуты ножницами у самых плеч, но лицом стал он походить на большой прокисший помидор… «Вот она – наша культура…» – поворачивал себя со стулом к Меньшову. Меньшов торопливенько прикладывался к ломаным очкам. Как к культурной лорнетке. Возмущался сотворённым кощунством. Колотузов философски тянул: «Не-ет, что ни говори, а культура, она – как медведь: её подымать надо… Зато когда подымешь!.. – И сразу багровел. Начинал грозить кулаком явно в сторону горсовета: – Врёшь, народ знает Колотузова! Думаешь, загнал сюда – и всё? Врёшь, народ не даст в обиду Колотузова! Не позволит тебе! Пого-ди-и!..» Но быстро как-то выдыхался, сникал и, смахивая слезу, разрешал Меньшову: «Наливай».
Меньшов – плешивенький, жёлтенький, как лежалая кочерыжка – поспешно плескался водкой в стаканы, радостно всхлипывая и бормоча: «Да какой разговор, Петя! Да ни в какие ворота!..» «Несите. Вон – новую…» – обречённо махал рукой Колотузов, и ребята тихо, как из покойницкой, выносили другую фанерную афишу Колотузова, заранее им заготовленную для проклятой Отрываловки. Сзади поминально – не чокаясь – возводились и запрокидывались стаканы.