Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Какой такой Баратынский?
– А есть у меня товарищ такой, одного выпуска из корпуса.
– Что же он такое говорил тебе?
– А говорил он мне, что своими глазами видел Дмитрия Николаевича, как тот шел по 8-й линии, в рваном госпитальном халате, бичевой подпоясанном, да как подошел к нему какой-то чиновник, должно быть из портовых, да и сунул ему в руку некую ассигнацию. Ведь это что же? Ведь это же выходит, что наш знатный адмирал, победитель турок и французов, подаянием побирается?
– А ты бы о таких вещах помалкивали бы. Сходи-ка лучше, да погляди на улицу, не идет ли родитель? И, коли не видно, то поди на кухню, да скажи Феклуше, чтобы дала тебе чего-нибудь перекусить, чтобы червячка заморить. Не то ты у меня и вовсе отощаешь.
Моряк положил на колени матери моток шерсти, поднялся, расправляя спину и потягиваясь всем своим стройным станом, и, лениво зашагал к передней. Через минуту, послышался его радостный голос:
– А вот и папенька идут, да еще как поспешают!
– Феклуша, сейчас будем обедать, барин идут! – крикнула дама, подымаясь с кресла и убирая мотки шерсти.
В передней хлопнула дверь, и до слуха госпожи Дейбнер донесся густой бас мужа, что-то рассказывающего сыну, и радостный возглас молодого Дейбнера:
– Да неужто же, папенька? Вот счастье то!
– Чем это ты порадовал сына? – спросила госпожа Дейбнер мужа, когда он вошел в гостиную, потирая покрасневшие на свежем воздухе руки. На старике Дейбнере был надет флотский сюртук с широкими отворотами. Чисто пробритый подбородок, обрамляемый седыми бакенбардами, подпирался крахмальным воротником, который почти закрывал подвязанный замысловатым узлом широкий черный галстук.
– А тем, мать моя, я его порадовал, что удалось-таки мне устроить его в заграничный вояж и будет сын наш плавать не на ялике по Мойке да Фонтанке, а на корабле Его Величества по морям да окиянам.
На лице матери не отразилось никакой радости. Она печально посмотрела на оживленное и веселое лицо выглядывавшего из-за спины отца сына и глубоко вздохнула.
– Нашел, чему радоваться, – проговорила она после короткой паузы, – родного сына из дому выгоняет.
– Да ты в своем ли уме, мать моя? На кой черт, скажи на милость, сын наш Морской корпус кончал? Чтобы у твоей юбки сидеть, что ли?
– Да куда спешишь-то? Аде нашему только-только осьмнадцать годков стукнуло. Что ж ты думаешь, что не успеет он по твоим окиянам наплаваться?
– Э, матушка, брось ты эти бредни, сделай милость! Предки мои, а значит, и предки сына нашего, были викингами, и негоже потомку викингов у женской юбки сидеть, хотя бы и материнской. Это твои предки с испокон веку в Тамбовской губернии свиней разводили да цветочки сажали, вот ты и не любишь моря. И, Богом тебя прошу, не отравляй ты нашей радости. Ну а ты доволен? – обернулся он к сыну.
– Уж так доволен, папенька, что и сказать вам не могу, – отозвался мичман, и, вдруг, взглянув в полные слез глаза матери, сконфузился и покраснел. – Конечно, мне очень грустно видеть сокрушение маменьки…
– Это уж, брат, ничего не поделаешь. Маменьки, они без сокрушений жить не могут. Такова уж их горькая доля, – засмеялся старик.
– Ну, будет, – обнял ее старик. – Я, ведь это так, пошутил. Что ж ты думаешь, мне не грустно будет с сыном расставаться? Да ничего, мать, не поделаешь. Подрос птенец, все равно в гнезде не удержишь. Идем-ка лучше обедать, я страсть как проголодался, по штабам да министерству бегая в поисках Беллинсгаузена.
На скромно убранном обеденном столе из поданной Феклушей суповой миски столбом валил вкусный пар от горячих щей. Старик налил себе большую серебряную стопку водки и, пока жена разливала по тарелкам щи, медленно выцедил ее и не спеша закусил соленым рыжиком из стоявшего на столе глиняного горшочка.
– Что же ты ничего не рассказываешь? – обратилась к нему жена. – Куда, на чем и когда пойдет плавать Адя?
– Погоди, дай сначала червячка заморить. Все расскажу по порядку.
Он принялся за щи и, покончив с ними, вытер салфеткой усы и начал рассказывать:
– Иду, это, значит, я сегодня утром по Невской перспективе и вдруг нос к носу встречаюсь с Матюшиным. Помнишь его? Мы с ним вместе под Афоном турецкий порох нюхали. Ну, то да се, давно ведь не видались. Разспрашивает меня, как поживаю. Я и говорю, все, мол, хорошо, живу себе, Бога не гневаю, здоровьем Бог не обидел, хоть опять на палубу. Да где, говорю, нам о палубах думать, когда нынче и молодежи-то плавать не на чем. Вот, говорго, сын из корпуса вышел, а плавает на Фонтанке. Хоть гусей посылай пасти. А он мне и говорит: А почто ты Беллинсгаузена не попросишь? У какого, говорю, Беллинсгаузена, не нашего же? Его самого, говорит. А был у нас такой офицер, плавал он у нас на «Твердом», в пятом году, у меня же под вахтой. А что, говорю, он может сделать? Как, говорит, что? Да он теперь шишка, назначен начальником экспедиции и в кругосветный вояж готовится. Да что ты, говорю, да где мне его поймать? И вот, узнав от Матюшина, что Беллинсгаузен в Питере и не иначе, как болтается в министерстве, кинулся я туда. Ну, его не так-то легко было достукаться! Битых два часа ожидал его, пока дождался. Все у министра сидел. Ну, тут я его за жабры. Признаться, побаивался, – не возгордился ли часом? Помилуй Бог, начальник экспедиции! С министрами совещается! Поди, со своим бывшим вахтенным начальником и разговаривать не пожелает. Ну, и ничего подобного. Встретил, как родного. Афонский-то порох не забывается, да и сенявинская спайка тоже чего-нибудь да стоит! Я ему и говорю: – Слышал, что ты в большой вояж собираешься, начальником экспедиции. А у меня, говорю, сын, молодой моряк, да вот беда, что по Фонтанке плавает. Нет ли говорю, у тебя какой, хоть завалящей вакансии? Парень, говорю, он хороший и в Корпусе учился знатно и поведения был отменного. А он мне и говорит: – Как же это может быть, чтобы для твоего сына у меня да и вакансии бы не нашлось? Как раз, говорит, заболел у меня мичманок на шлюпе «Кроткий», и пришлось списать его. Вот и давай, говорит, мне, сына твоего на его место.
– А как скоро ему являться-то надо? – спросила тихим голосом мать, и глаза ее снова наполнились слезами.
– Торопит. Только и дал неделю сроку на сборы. Да оно и лучше, долгие проводы – лишние слезы.
III
Шлюп «Кроткий» второй уже год бороздит моря и океаны.
Мичман Адольф фон Дейбнер, оставаясь самым младшим офицером корабля, уже давно перестал быть желторотым птенцом. Он многое уже повидал и не менее того испытал. Его лицо, на котором упорно не желают расти усы и борода, и которое все еще покрыто юношеским пухом, сильно загорелое в тропиках, уже не принимает бледно-зеленого оттенка, а содержимое желудка не вытравливается за борт, когда шлюп, со спущенными брам-стеньгами, под глухо зарифленными марселями, сильно накренившись и отряхиваясь как утка от вкатывающих на его палубу верхушек волн, скрипит всеми своими скрепами, переваливаясь на бегущих бесконечной чередой валах, гонимых свирепым ветром. Заунывная песня в снастях, заводимая тем же неугомонным ветром, уже не наводит на него в темные ночи смертельную тоску, когда, казалось бы, отдал полжизни, чтобы очутиться рядом с высокой женщиной с седеющими буклями на красивом лице, закутанной в теплый оренбургский платок, сидящей у поющего совсем другую песенку самовара, в уютной столовой деревянного домика, на углу 17-й линии и Среднего проспекта Васильевского острова.