Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К этим двум преобладавшим над всем впечатлениям пустыни и оазиса присоединялись другие, более субъективные ощущения. Какое-то почти экстатическое спокойствие постепенно охватывало все ваше существо, когда вы ехали в солнечном свете по этим пескам в свежем, лишенном всяких ароматов воздухе.
Не слышно было ничего, кроме мягкой поступи верблюдов да бормотания погонщиков. Тишина, простор и повсюду, повсюду безграничность пустыни — все это опьяняло. Тони томился желанием продолжить путешествие на верблюдах и двигаться дальше день за днем по Сахаре к Нигеру. Когда пришло время повернуть обратно, он несколько минут сидел на своем верблюде, устремив глаза вдаль, туда, на таинственный юг, и с чувством безграничного сожаления заставил себя повернуться к нему спиной.
Когда они вернулись в Тунис, Тони решил, что не поедет с Уотертоном в Англию и даже в Марсель.
Март еще не кончился, и он не мог примириться с мыслью, что покинет тепло и солнце ради северных туманов и мрака. Сначала он подумал было вернуться по уже проделанному ими пути и углубиться дальше в пустыню, но потом решил, что это будет неделикатно по отношению к Уотертону (тот очень огорчался, что ему приходится уезжать), да и неразумно, пока он не научится хоть немного арабскому языку.
К тому же он вдруг почувствовал, что после чуждого и несколько отталкивающего ислама ему хочется снова окунуться в традиционную Европу; не в Европу фабрик и радио, а в цивилизацию средиземноморских стран, сохранившуюся, увы, только в реликвиях.
В последний день перед отъездом Уотертона они поехали на трамвае в маленькое приморское местечко близ Карфагена и расположились на обнесенной цветочным бордюром террасе отеля за стаканом вина. Уотертон скоро углубился в одну из каких-то старинных книг, которыми увлекался, а Тони ходил взад и вперед по террасе, любуясь яркими цветами и еще более ярким морем и небом. Они были удивительно глубокого, густого ультрамаринового цвета. С северных берегов Средиземного моря мы всегда смотрим навстречу солнцу, так что в его блеске синева пропадает; но здесь солнце светило со стороны суши, и свет усиливал, а не поглощал сочную синеву. Что-то в этой синеве напомнило Тони весеннее небо над римской Кампаньей, и едва возник перед ним этот образ, как он вдруг ясно понял, куда должен ехать.
Восемь лет прошло с тех пор, как он был в Италии.
Тони избегал этой страны так же, как избегал Австрии, потому что и та и другая были связаны для него с щемящими воспоминаниями счастья и страданий. Но с тех пор прошло немало времени, и он чувствовал, что теперь уже может снова увидеть Рим. Приятно будет снова побывать в тех местах, где он когда-то бывал с Робином в давно минувшие дни их дружбы, только неизвестно, уцелело ли хоть что-нибудь после реконструкции города. Саркастически настроенные почитатели старого Рима говорили Тони, что двадцатое столетие застало город мраморным и, по-видимому, намерено оставить его оштукатуренным. Хорошо бы посмотреть на то, что осталось, пока еще не все сметено. Во всяком случае, его душа идолопоклонника, уставшая от ислама и Уайтхолла, могла бы преклониться перед изваяниями Бернини и Борромини. Да, Рим! Пароходом до Палермо, пароходом до Неаполя и дальше. С необыкновенной отчетливостью Тони представил себе коричнево-красный живой узор праздничной итальянской толпы, поднимающейся и спускающейся по грандиозной мраморной лестнице к Ага coeli в рождественские дни, когда продавцы пестрых детских игрушек сидят на ступенях с корзинами, так же как примерно три тысячи лет назад сидели на ступенях средиземноморских храмов продавцы амулетов.
Когда Тони подошел к своему стулу, Уотертон поднял голову и сказал:
— Я прочел сейчас отрывок, который, наверное, покажется вам интересным, вот здесь я отметил карандашом. По-моему, это очень близко вашему образу мыслей. Вы не находите?
— А кто автор? — спросил Тони, взяв книгу и увидев незнакомое имя и незнакомое заглавие.
— Личность малоизвестная. Философ времени Флавия.
Тони с недоумением подумал, почему это Уотертон так восхищается никому не известными писателями, — вряд ли он успел прочесть всех известных, — но он ничего не сказал и прочел отмеченное в книге место:
«Ибо, если добродетель и порок существуют только в людях и если люди в большинстве своем дурны, — ведь даже в баснях редко когда изображают доброго человека, как некое невиданное противоестественное животное, более редкостное, нежели легендарная эфиопская птица Феникс, — то как может человек не быть самым несчастным изо всех животных, поскольку зло и безумие заложены в самой его природе и даны ему в удел судьбой?»
Тони захлопнул книгу и посмотрел на Уотертона.
— Откуда вы взяли, что я соглашусь с этим? — спросил он с изумлением. — Это только лишний раз доказывает, как могут ошибаться даже самые близкие люди. Из этого отрывка я заключаю, что этот субъект был стоиком. Но, по-моему, «порок и добродетель» у стоиков совершенно искусственное понятие.
Их глупое представление о том, что добродетельный человек должен быть счастлив, даже находясь на раскаленной сковороде, не только противоречит всякому здравому смыслу, но является основой той скотской психологии, которая сделала возможными ужасы мученичества. Это поистине зверская психология, потому что, задавшись целью сделать человека духовно сверхчеловеком, она кончает тем, что делает его физическим и духовным уродом.
— Но я думал, что вы ненавидите людей, ведь вам понравилась пустыня, потому что там никого нет.
— Мне кажется, что человеческая природа нуждается время от времени в одиночестве, ну, вот так же, как ребенку нужно иногда вырваться из школы и побыть наедине со своей матерью. По-моему, на свете слишком мало тихих и уединенных мест, где мы могли бы чувствовать себя в ладу с миром. Я не верю в отвлеченного бога-духа, как не верю в мир абстрактных механических сил. Я знаю, что живу, что весь мир есть нечто живое и из него я черпаю жизнь.
Если вы скажете мне, что вселенная мертва или что это просто исполинская машина, хотя, в сущности, это одно и то же, я скажу вам, что ваши чувства атрофированы. Я ненавижу людей?! Да я люблю их всей душой, когда они не извращены, не объяты жаждой разрушения, разжигаемой в них попами, солдафонами и дельцами. Я скажу вам, Уотертон, я верю в мужчин и женщин. Когда они живут естественно и справедливо, то они самые счастливые и самые прекрасные в мире. Что мне не нравится, так это то, что их гораздо больше, чем нужно для их собственного блага, и что они, поддаваясь насилию или обману, влачат такое жалкое и гибельное существование. Я бы хотел, чтобы они сознавали свое величие и величие мира, в котором живут. Ведь они могли бы создать рай, а они, идиоты, создают Глазго и Питтсбург!
Уотертон засмеялся и покачал головой.
— Вы загадка, Кларендон, и, если в том, что вы говорите, есть какой-нибудь смысл, он Для меня непостижим. Вы должны как-нибудь на досуге объяснить мне все это. Но не пора ли нам восвояси? Трамвай отходит через десять минут, а мне еще надо уложиться и написать несколько писем.
Тони не ожидал, что Палермо окажется таким чудесным, и вместо двух дней, которые он предполагал там пробыть, прожил целую неделю. После отличной французской кухни в Тунисе скверная пища и плохое вино были неприятным сюрпризом, но, как сказал себе Тони, его поиски в жизни не были направлены исключительно в сторону гастрономии. Несмотря на шум и ужасную толчею, он с наслаждением бродил по узким улицам Палермо, разглядывал толпу, заходил в палатки и кабачки. Его удивляло слово «gessato», красовавшееся на многих винных бочках, пока он не узнал, что в вино здесь добавляется известь. Тогда ему сразу стал ясен горький упрек Фальстафа: «Мошенники, в этом вине известка!»