Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вот стерва, — сказала Дженис. — И сколько же раз ты с ней?»
«Три, — ответил Чарли. — На этом точка. Такое у нас правило».
Призрак этого разговора преследует ночью Дженис, когда она не может заснуть. Эта ведьма, сестрица Гарри, снова занялась проституцией, но она, как заразу, оставила свой след в Чарли. А ведь как потрясающе все у них было до того... Господи, ей же об этом никто никогда не говорил — ни мать, ни отец, ни медсестры в школе, только в фильмах проскальзывали кое-какие намеки, но показать все как есть они не могли, во всяком случае, до последнего времени не показывали, — как это может быть потрясающе. Порой она доходит до оргазма от одной мысли о нем, а иногда они вместе растягивают удовольствие, и до чего же хорошо, когда он так медленно работает, все время что-то нашептывая, «продавая» ей саму себя. Не зря все поминают задницу, и до Чарли она не понимала почему — он-то все больше заходил сзади, а не спереди, как Гарри, на которого она злилась из-за того, что ей с ним никак не удавалось потеснее соприкоснуться всеми костями, он кончал слишком быстро, кляня ее за то, что у нее не получилось с ним вместе, а с Чарли все происходило гораздо глубже, там, где зарождаются дети, где вообще все зарождается, она же помнит, как это было с Нельсоном и бедной маленькой Бекки, ей говорили — тужься, даже вспоминать неловко — все равно что попытаться вытолкнуть из себя сгусток при задержке, но от боли она ударилась в такую панику — ей было уже все равно, что из нее выскочит, а выскочило крошечное существо с красненьким сердитым личиком, словно малышку оторвали отчего-то, чем она занималась в утробе матери. Засунь себе в задницу — как она ненавидела это выражение, а ведь именно этим занимаются друг с другом мужчины в тюрьме или в армии, где женщин днем с огнем не сыскать, только желтокожие с младенцами на руках, которые окликают солдат с обочины дороги, где они прямо тут же могут присесть помочиться — фу, мерзость, однако сейчас это выражение довольно точно передает ее жизненные ощущения, она снова и снова подставляет Чарли свою задницу, и он все в ней, Дженнис, перекраивает снизу доверху, ставит раком — еще одно выражение, которое она терпеть не может, она все теперь воспринимает по-новому: грязь стала излучать свет. Однако после, когда она пытается это выразить, сказать, как он ее перекроил (иногда он так молотит, что ей кажется, она — раскаленное железо на наковальне), он мило пожимает плечами и делает вид, будто так может любой, будто это все равно, как тот фокус со спичками, который он показывает племянникам, тогда как печальная правда в том, что никто на всем белом свете (Гарри всегда так изумлялся необъятности мира, так волновался, рассуждая о расстоянии до звезд, о полете на Луну и о том, что коммунисты хотят засадить всех в большой черный мешок, — прямо-таки заходился от волнения), никто, кроме Чарли, не может ее удовлетворить: без преувеличения, она была назначена ему судьбой. Когда она пытается сказать ему, какие они уникальные и как священна их связь, он призывает ее к тишине коротким выразительным жестом своих удивительных рук — у нее дух захватывает при виде того, как он соединяет большие пальцы и стряхивает с себя вопрос, словно плащ с плеч.
«Как ты мог так поступить со мной?»
Он пожал плечами.
«Я никак с тобой не поступал. Я поступил с ней. Переспал с ней».
«Почему? Почему?»
«А почему бы и нет? Успокойся. Ничего сверхъестественного не произошло. Она была до чертиков игрива за обедом, но как только мы очутились в постели, термостат ее выключился. Белая резина — тот же эффект».
«Ох, Чарли! Поговори же со мной, Чарли. Скажи, почему?»
«Не напирай на меня, тигренок».
Она заставила его спать с ней. Она для него все делала. Она молилась на него, ей хотелось кричать — до того было жаль, что она не может сделать для него еще больше, что так уж устроено тело, слишком многим целям оно должно служить. Ей удалось вытянуть из любимого семя, а вот добиться признания, что он питает к ней любовь столь же безграничную, как она к нему, — не удалось. Она произнесла ужасные, жалкие слова, в которых звучало самодовольство пополам с укором:
«Знаешь, я все отдала ради тебя».
Он вздохнул.
«Можешь взять все назад».
«Я погубила мужа. О нем пишут все газеты».
«Ему на это наплевать».
«Я опозорила моих родителей».
Он повернулся к ней спиной. С Гарри отворачивалась обычно она. К Чарли трудно прильнуть — слишком он большой, все равно как поросший волосами скользкий камень. Он все-таки извинился, на свой манер:
«Тигренок, я совсем измочален. Я весь день погано себя чувствовал».
«Насколько погано?»
«Насквозь погано. До дрожи в руках и ногах».
И, чувствуя, что он погружается в забытье, она пришла в такую ярость, что выскочила голая из постели, наорала на него, пользуясь словами, которым он научил ее в минуты соития, сбросила с комода портрет покойной тетушки, заявила, что любой порядочный мужчина по крайней мере сделал бы ей предложение, прекрасно зная, что она его не примет, — словом, настолько нарушила мир в квартире, что сейчас все это гулом отдавалось в ее сне, так что тьма содрогалась между вспышками фар машин, без устали шнырявших внизу, по Эйзенхауэр-авеню. Вид из задних комнат квартиры Чарли открывается неожиданный — на излучину Скачущей Лошади, похожую на взрезанную материю, на слонового цвета газгольдеры, сгрудившиеся на болотистом участке возле свалки, и на маленькое кладбище с железными крестами вместо каменных надгробий, окружающее церковь с двумя голубыми куполами, о существовании которой Дженис раньше не имела понятия. Поток транспорта перед домом не прекращается. Дженис всю жизнь прожила рядом с Бруэром, но никогда прежде не жила в нем самом и считала, что жизнь всюду замирает, когда люди отходят ко сну, а теперь удивлялась тому, что в городе от движения транспорта вечно стоит грохот — совсем как в ее сердце, которое даже во сне выстукивает свою любовь.
Она просыпается. Занавески на окне кажутся серебряными. Луна холодным камнем висит над горой Джадж. Кровать не ее, затем она вспоминает, что эта кровать стала ее, — с каких пор? С июля. Почему-то с Чарли она спит на левом боку, а с Гарри всегда спала на правом. Светящиеся стрелки электрических часов с той стороны, где спит Чарли, показывают третий час. При лунном свете видно, что Чарли лежит на спине. Дженис дотрагивается до его щеки — щека холодная. Она прикладывает ухо к его рту и не слышит дыхания. Он умер. Она решает, что ей это снится.
Тут ресницы Чарли вздрагивают, словно от ее прикосновения. Глаза его в слабом холодном свете кажутся невидящими, без зрачков. Лунный свет блестит в капельке влаги, которая собралась в дальнем уголке дальнего от нее глаза. Чарли издает стон, и Дженис понимает, что от этого она и проснулась. Звук словно вырвался из-под тяжелого пресса, глубоко сидящего у него в груди. Увидев, что Дженис, опершись на локоть, смотрит на него, Чарли произносит:
— Привет, тигренок. Что-то мне больно.
— Что болит, любовь моя? Где?