Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как оказалось, этого было достаточно. По делу об издании неподцензурного журнала «Гамаюн» кроме Эдика Толмачева, привлечены были еще два человека, которых Миха действительно не знал. Эдик, несмотря на допущенные им промахи, все-таки прошел «азы» конспирации — не все участники издания были знакомы.
Следствие и подготовка к процессу заняли три с небольшим месяца. Все это время Миха просидел в Лефортовской тюрьме, в следственном изоляторе КГБ, в самом закрытом и таинственном месте, в одиночной выбеленной камере с зашитым от света и мира окном. Каждый день под металлический перестук надзирателей его выводи в длинные запутанные коридоры, вели по узким лестницам, где двое не расходились, дважды, когда вели встречных, заталкивали в какие-то боковые чуланы, потом снова — вверх-вниз — по путанице длинных, как дурной сон, коридоров и запускали в кабинет следователя. Теперь допрашивающие его люди не менялись: был один, тяжелый и сумрачный, который начинал их многочасовое общение словами:
— Будем в молчанку играть или как?
Фантазии у него не было ни на грош, и он всякий раз повторял ему тихим хриплым голосом:
— На тебе ж ничего нет, мог бы завтра выйти. Сам себе срок нагоняешь. Мы ж тебя здесь сгноим.
Миха скучным голосом монотонно повторял:
— Я даже к своим несовершеннолетним ученикам обращаюсь на «вы». Прошу обращаться ко мне на «вы».
Фамилия следователя была Мелоедов. Миха, чуткий ухом, сразу же оценил это созвучие — Мелоедов и Меламид. Кроме трех первых букв фамилии, они ни в чем не совпадали. Мелоедов, надо отдать ему должное, людоедом не был и слыл в своей среде почти либералом (среди тех, кто слова такие знал). Да и этот рыжий парень поначалу показался следователю случайным каким-то лицом в чужой пьесе. В досье его был довольно уже старый донос Глеба Ивановича да неопределенная записка, свидетельствующая о его связи с татарским движением. Семидесятой статьи — пропаганда и агитация — здесь явно не было, а сто девяностую — распространение заведомо ложных измышлений, порочат советскую власть, — еще надо было суметь вменить. Одного доноса одного психа было маловато, тем более что защита у этих ребят была очень неплохая.
Миха никак не мог знать, что решение о его изоляции принято, но начальство неторопливо соображает, по какому делу Миху оформлять.
Наконец решение наверху утряслось, допросы стали более целенаправленны, и теперь уж Миха сообразил, что его дело «проводят» не по журналу, а оно выделено в отдельное «делопроизводство» и связано с крымско-татарским движением. Эдик к этому времени уже получил свой срок.
Миха показаний не давал, ничего не подписывал, отвечал на какие-то бытовые, незначащие вопросы только не «под протокол». Был даже приветлив с виду, но твердо отрицал свое участие в движении и настаивал на том, что записка с татарскими цифрами ему неизвестна.
Мелоедов, уверенный, что «разговорит» Меламида на втором часу, все более раздражался Михиной неуступчивостью, прибегал ко все более убедительным угрозам. Злел от его упорства, но никаких показаний добиться не смог. А ведь поначалу сложилось о подследственном такое впечатление, что достаточно слегка припугнуть — и пинком в зад.
Словом, к исходу месяца Мелоедов оставил его в покое, перестал вызывать, и интерес следственной группы переместился на татарских ребят. Один из них показал, что Миха помогал в составлении писем.
Но Миха ничего этого не знал. Он сидел теперь в камере с двумя мужиками. Один совершенно сумасшедший, бормочущий себе под нос не то молитвы, не то ругательства, второй — бывший военный, проворовавшийся снабженец. Компания, не располагающая к общению.
Потом его перевели в другую камеру, к татарину, проходящему по крымско-татарскому движению. Он, как заявил, был в приятелях с Михиными знакомыми, Равилем и Муссой и только на третий день, когда татарина от Михи забрали, он сообразил, что тот был «наседкой». Теперь он еще более утвердился в том, что не скажет следователю более ни слова. Через некоторое время Мелоедов снова стал его вызывать, и теперь уж Миха действительно молчал, как глухонемой.
В середине февраля Михе предъявили обвинение и допустили к нему адвоката. Адвокат был «свой», не государственный, об этом позаботился Сергей Борисович. Дина Аркадьевна ее звали — первое интеллигентное и красивое лицо за долгое время. Она вынула из кармана жакета плитку шоколада и сказала:
— Алена передает привет. И еще одна большая семейная новость: Алена беременна. Чувствует себя хорошо. А теперь подумаем, что мы можем сделать, чтобы ко времени рождения ребеночка быть дома… А шоколад ешьте здесь, я не имею права вам ничего передавать.
Она принадлежала к «великолепной пятерке» адвокатов, бравшихся за политические дела. Это был третий процесс такого рода, на нем она совершила поступок, за который ее исключили из московской коллегии адвокатов. Дерзость адвоката заключалась в том, что на процессе, после речи прокурора, потребовавшего применения статьи 190 часть 1 — распространение заведомо ложных сведений, порочащих советскую власть, — она в своей защитительной речи не просила о смягчении наказания, а настаивала на отсутствии состава преступления. Другими словами, говорила о невиновности подзащитного.
Алена, убавившая с лица и прибавившая животом, сидела в последнем ряду маленького, тесно набитого зала, по правую руку ее мать Валентина, по левую — Игорь Четвериков, одноклассник Михи, но не из самых близких. Илью и Саню, как и многих других, в зал суда не впустили, они стояли под дверью.
Марлен, тоже пришедший в судебный двор, с искаженным от злости лицом шепотом орал Илье в ухо:
— Он просто сумасшедший! Это выше моего понимания! Ну при чем тут татары! Крым! О себе бы позаботился! Еврею сесть за возвращение татар в Крым! Уж лучше сел бы за свое собственное возвращение в Израиль!
Михе объявили приговор весом в три года лишения свободы с отбыванием в лагерях общего режима, после чего он произнес последнее слово подсудимого. Он говорил лучше судьи, и прокурора, и адвоката, вместе взятых. Чистым, довольно высоким голосом, спокойно и уверенно о конечной справедливости жизнеустройства, о тех, кому стыдно будет за себя, о внуках сегодня живущих людей, которым трудно будет понять жестокость и бессмысленность происходящего. Какого прекрасного учителя литературы лишились тогдашние школьники!
После суда родители увезли Алену к себе. Она провела у них два дня, рассорилась с отцом и вернулась на Чистопрудный бульвар.
Саня, появившийся у Алены в тот же день, как узнал о Михином аресте, ходил к ней теперь ежедневно. Годы взаимного охлаждения с Михой как будто ластиком с бумаги вытерлись. Дружба, оказывается, была жива и свежа и не требовала никакой специальной подпитки в виде частых телефонных разговоров, взаимных отчетов и совместного питья пива.
Через неделю после Михиного ареста Илья с Саней сидели вечером в Милютинском саду на лавочке с двумя выбитыми планками. Саня разглядывал носки ботинок: сказать, не сказать? Глупо было и то, и другое, но промолчать было совсем уж неправильно. Сказал, в лицо не глядя: