Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно о нем идет речь, а не о том городе в руинах, в честь которого названы улицы и площади во многих городах Европы.
До понимания того, что слова – это всего лишь слова, надо дорасти. Далеко не все успевают. Поэтому многим из нас свойственно либо слепо доверять словам, либо испытывать по отношению к ним иррациональную, но вполне отчетливую ненависть, либо их смертельно бояться.
В последнее время все чаще звучит в разных контекстах сакральное слово “революция”. Мы произносим его со сложными и разнообразными чувствами: надеясь, ужасаясь, трепеща, содрогаясь – и всегда ощущая, что наши глаза загораются помимо нашей воли.
Вот и я, человек своего поколения, своего социально-культурного опыта и своих базовых убеждений, однажды в одном интервью на вопрос, как можно одним словом обозначить то, что сейчас происходит, сказал: “Революция”. Тут же я добавил, что я говорю о гуманитарной, а не о социальной революции, но, если честно, сам себе удивился. А потом и задумался.
В годы советского детства я и мои сверстники, конечно же, любили слово “революция”. Как, впрочем, и саму революцию, данную нам, в отличие от поколения наших родителей, не столько в наших ощущениях, сколько в готовых литературных, кинематографических или скульптурно-живописных образах. Революция – это героизм, романтика, победоносная борьба сил добра с силами зла. А как же еще.
Революция – это петроградский мальчишка, наш сверстник, лихо карабкающийся на чугунные ворота Зимнего дворца. Именно этот винтажный кинокадр из года в год перед октябрьскими праздниками показывало телевидение в качестве документальной кинохроники. О том, что этот кадр был безмятежно заимствован из вполне игрового кинофильма Эйзенштейна и что никакого штурма Зимнего не было вообще, мы узнали сильно позже.
Дуновения сначала робких, а потом и отчетливых сомнений по поводу “революции” достигли наших чувствительных душ уже позже. А сначала были образы, понятия и слова, так сказать, абсолютные, непоколебимые. Например, слово “Аврора” долгое время означало лишь название легендарного крейсера. А уже потом выяснилось, что это еще и имя античной богини, названной так, видимо, в честь героического корабля, исключительная роль которого в установлении нового миропорядка, кстати, тоже через какое-то время стала вызывать некоторые вопросы.
С “Авророй” мне запомнился такой вроде бы простенький, но симптоматичный эпизод. В классе, кажется, четвертом мы с моим другом-одноклассником Смирновым страшно увлеклись античными мифами. И настолько увлеклись, что целыми днями изображали из себя всевозможных богов и героев, не говоря уже о том, что повсеместно, когда надо и когда не надо, щеголяли их звучными нездешними именами.
Дошло до того, что Смирнов, опоздав, как обычно, на урок, на усталый и вполне риторический вопрос учительницы Антонины Сергеевны, почему это он опять опоздал, бодро и остроумно, как казалось ему и как, между прочим, до сих пор кажется и мне, сказал: “Я, Антонина Сергеевна, находясь в объятиях Морфея, не заметил приближения Авроры”. Ну не говорить же “я проспал”, в самом-то деле.
“Ты, Смирнов, с этим не шути”, – не без зловещих обертонов в голосе сказала историчка Антонина Сергеевна, или Антошка, как мы ее называли между собой. И этот ее ответ может быть вполне понятен лишь в контексте общего понимания того, что та мифология и тот пантеон, которым была твердо привержена она, были в тот момент однозначно первичными по отношению к тем, которыми были увлечены мы.
Десакрализация советских мифов и символов была процессом сложным и болезненным. И на сегодняшний день в среде исторически вменяемых людей при слове “революция” не может не возникнуть богатый пучок ассоциаций, где на переднем плане мы, конечно, видим опоясанного пулеметными лентами пьяного матроса “с винтовкою в одною, с револьвером в другою” и с горстью подсолнечных семечек в кармане. Мы видим, как этот матрос, краса и гордость революции, “сымает” с себя портки и с блаженным выраженьем на лице, кряхтя и похохатывая, ритуально гадит на мраморную лестницу Зимнего дворца, обозначая именно таким образом, а не холостым залпом упомянутого крейсера, начало новой эры в истории всего человечества.
Мы все чаще и чаще упоминаем слово “революция”. Но мы и боимся этого слова, потому что более или менее знаем, где мы живем.
Потому что мы знаем, что революция – это взрыв. А также мы знаем, что взорвать можно скалу, дворец тирана или здание тюрьмы. Но нельзя взорвать болото. И мы знаем, что взрыв на болоте – это всего лишь великое множество веселых, зрелищных, эффектных брызг, среди которых, может быть, даже вдруг и заиграет веселая радуга, но уж точно ненадолго. Мы знаем, что брызги осядут, а болото останется. И останутся его постоянные обитатели, многие из которых даже и не заметят никакого взрыва, никакой такой особенной революции, потому что они всегда заняты серьезным делом – пусканием мутных пузырей, которые они иногда называют духовностью. Болото, увы, нельзя взорвать, его можно только осушить. Но на это нужны десятилетия твердой и ясной коллективной воли. Ясное общественное осознание этой самой воли и можно будет, пожалуй, назвать революцией, то есть тем словом, которое можно уже будет произносить не с ужасом и не с унылой тоской, а с бодростью и надеждой.
Явление под общим и не всегда точным названием “фашизм”, возникшее и расцветшее в XX веке, аккумулировало всю темную архаику, все суеверия и вековые предрассудки прошедших веков и, выстроившись мрачной свиньей, пошло в смертельную атаку на ненавистную и мучительно страшную свободу. Меняя время от времени формы, методы, риторику и самоназвания, идет и теперь.
Самый глубинный фундамент фашизма – любого фашизма, любой его разновидности, любой степени экспансионистских амбиций – это даже не вождизм, не стремление к унификации всех форм общественной и культурной жизни, не жесткая опора на “вековые традиции”, предания, мифы, легенды, пословицы, поговорки, загадки и отгадки, не раздутый культ силы, здоровья и лишенного какой бы то ни было рефлексии социального сангвинизма, не культ государства как древнего идола, требующего человеческих жертвоприношений, не примат монологического типа сознания над диалогическим, не “простота”, положенная в основу общественного сознания, и не третирование любой “сложности” как импортного средства для зловредного запудривания и развращения простых бесхитростных мозгов.
Это всё – да, разумеется. И это, конечно, верные его признаки. Но именно что признаки.
В основе же всего этого – ненависть. Легитимированная, получившая волю и высочайшее одобрение, направляемая с разной степенью умелости. И, конечно же, иезуитски прикрываемая различными репрессивными мероприятиями по поводу, конечно же, “возбуждения ненависти”. А вы как думали? Не дураки сидят.
Объекты ненависти могут быть самыми разными. И не в них дело. Дело в самой ненависти. Она первична, а объекты ее вторичны. Объектами ее в разные времена, в разных местах и в разных группах населения могут становиться “городские”, “деревенские”, “левобережные”, “правобережные”, приезжие, евреи, русские, китайцы, Америка, очкарики, отличники, богатые, рок-н-ролл, джаз, абстракционизм, женщины, мужчины, классическая музыка, соседи, верующие или, что чаще, верующие не в то, во что веришь ты, атеисты, генетики, дарвинисты и болельщики “не той” команды.