Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я не представляла, я помыслить не могла, что я увижусь с ним после его смерти.
А я сама? Сколько жизней я уже прожила? Сто?.. Тысячу?..
Отец сидит около моей постели, напевает:
— Спи, дитя мое родное… Звезды светят надо мною… над тобою… надо мною… дай тепло тебя укрою…
Мне странно. Мне диковинно слышать это — никто не пел мне на ночь никогда, не читал сказок. Не целовал меня в щеку, в лоб. Не крестил, не шептал: «Господь с тобой, спи, отдыхай». Все это делает сейчас со мной мой отец, и я ловлю каждую минуту с ним, благословляю каждый миг, ведь завтра его со мной не будет, а я и не узнаю, каково это — обвивать руками шею отца и прижиматься губами к его колючей щетине, целуя его на ночь. Господи, как прекрасно быть ребенком. Как блаженно быть ребенком, и любимым ребенком; лелеемым, балованным, обласканным, целованным. Это мне в награду за все муки?!.. Для того, чтобы, когда они придут снова, ощутить, каково было дочернее счастье…
Кровь. Родная кровь. Опять кровь. Кровь везде и всюду.
Родная кровь до седьмого колена.
Если ты согрешишь и никто не узнает о твоем страшном грехе, Бог будет карать всех твоих потомков до седьмого колена. Они будут умирать страшной, лютой смертью. И ты, наблюдая это, не сможешь докумекать, отчего.
А если ты содеешь праведное дело, в радость Господу, то все потомки твои будут счастливы в тысяче тысяч родов, идущих от тебя. В тысяче тысяч.
— Отец… Ты устал петь… Ляг, усни… Завтра мы заканчиваем реставрацию ракеты…
— Какой ракеты, дочка?.. Что ты бредишь… Ты уже засыпаешь… Это ты во сне… Это не ракета; это снежная телега, большие снежные розвальни. Их залили на морозе водой, и они получились ледяные. Стеклянные. Я накрыл их цветной кошевкой. А лошадей впряжем настоящих. Ты сядешь в сани. Я ударю кнутом по лошадям. Они рванут. Эх!.. хороша езда стремительная, ветерок в ушах, снег искрится алмазами, хрустит, разлетается вихрями по обе стороны розвальней!.. Зачем тянешь руку?!.. Зачем… толпу крестишь?!.. Толпу не вразумишь… Толпе — свою душу не вдунешь… свое сердце не вставишь… А небо-то как мерцает за окном… Как покрывало царицы, как мафорий в церкви… Мы с тобой, дочка, давно в церкви не были… Мы заплывем туда, как две большие зимние рыбы, и будем взмывать под купол, к ногам святых, к щекам Богородицы… Спи… мы полетим, конечно, мы полетим… Мы наденем костюмы для полета, привяжемся ремнями и веревками к креслам… Перекрестимся, чтобы нас в пути беда не настигла…
— Отец… я уже ничего не слышу… не вижу… я сплю… как может нас настигнуть беда?.. Я же у тебя сильная… Я с любой бедой справлюсь… Я двужильная… костоломная…
— Тише… тише… глазоньки закрой… пусть тебе приснится, как мы летим в вышине… в далеком и широком, бездонном небе… видим новые миры, сверкающие шары… А я посижу около тебя… посторожу святой сон твой… дочка… доченька…
Я спала и засыпала, и снова просыпалась, боясь, что отец отойдет, отлучится от моей постели, покинет меня, уйдет в одночасье, — но он был тут, он был все время тут, и я сонно, неслушными губами, улыбалась ему, посылала ему незрячей рукою воздушный поцелуй, откидывалась на самодельные подушки из чесучи, набитой гагачьим пухом, и ветер сна овевал мои волосы, и жар сна опалял мои щеки; и слово гасло на сиротьих губах моих: «Отец!..» — потому что оно было из меда и глины, из пуха и меха, из золота и крови, и столько крови еще ждало меня в жизни, сколько оставалось во мне для того, чтобы выплеснуть ее, родную, в одном лишь дочернем крике, и, засыпая, я видела сон, будто я — птица, а отец Волк везет меня на спине, я, птица, стою у него на спине, лапками вцепляясь в волчью шерсть, и глаз мой круглый косит, и знаю, что сейчас расправлю крылья и улечу, а вот счастливо же мне сидеть верхом на счастливом Волке; я была птица, и меня звали Ксения, и я откликалась на зов, на имя свое; и Волк шел по берегу реки, по сырому песку, по отмели, на которую накатывала одна за одной волна, через слой песка просвечивали перловицы, в мокром песке продавливались волчьи следы; отец катал меня на спине, отец заходил по пояс в воду и в заводях собирал мне лилии-нимфеи и желтые, остро пахнущие кувшинки, отец оборачивал голову ко мне и смеялся мне, показывая мне язык, и мое оперенье драгоценно блестело, и я была неведомая птица, я умела летать высоко, и, посидев на спине Волка, я взмывала над рекой, над лесом, над широким миром, летела над Армагеддоном, над горами, где шла Зимняя Война, над каменным плато, где люди в масках распинали людей-невидимок; был мой полет, была широта размаха моих крыл, и далеко подо мной была любимая земля, и жалко было мне ее, и понимала я, что судьба моя — полет, что выстрел в мою птичью грудь — на лету, и я шептала отцу: «Спой мне на сон грядущий последнюю песню… последнюю!..» — и он пел, и сквозь дымку сна до меня доносились музыка и слова, которых я не слыхала нигде, никогда: «Длинные ресницы, Солнце в колеснице… дай отцу напиться в кружке молока… птица моя, птица, не больше кулака…»
И дальше я ничего не помнила, я проваливалась в дымку сна, откуда не было возврата, и цепляла руку отца, лежащую на одеяле, и прощальной моей молитвой было:
«Оставь мне его. Только отца, из всех мужчин, когда-либо пребывавших рядом и вместе со мной, Господи, оставь мне».
И раздались голоса труб в небе.
И вострубила первая труба. Она возопила неистово и пронзительно, и мхи и лишайники дрогнули, из нор повыползли мыши и землеройки, олени перестали копать рогами дерн, а морошка вся осыпалась в фольговые блюдца маленьких озер.
И взлетела первая ракета сна.
И вострубила вторая труба. Ее глас был страшен, грозно грохотала она в поднебесье, и эхо от ее вопля раскатывалось, как грохочущие камни. Все живое испугалось ее, и зарылось в землю, и взлетело под облака.
И взлетела вторая ракета сна.
И вострубила третья труба. Горбун, Надменный и Сухорукий вбили последний гвоздь в металлическое длинное тело. Они оглохли. У них навек заложило уши. Они не слышали друг друга и стали объясняться жестами, как глухие и немые, и лица их перекосились от страха.
И взлетела третья ракета сна.
И вострубила четвертая труба. Она выла волком. Так протяжно и устрашающе воют волки в снежной степи. Воют волки и сидят у проезжей дороги, зная, что поедет сейчас одинокий путник, замерзнет, свалится, пьяненький, в сугроб, и они тут как тут, подползут. Отец мой, ты загрызать человека не станешь. Ты ведь царь. Ну и что, что у царя есть зубы. У него еще есть любовь. Человек — не мясо. Человек — не мешок костей. Сядь рядом с ним. Повой на Луну. Он поднимет лицо, ты подними морду и повой вместе с ним. И труба подыграет вам в ночи.
И взлетела четвертая ракета сна.
И вострубила пятая труба.
Ксения бежала к починенной ракете, раскинув руки. Мешковина ее вилась по ветру.
Труба трубила. Ксения бежала и кричала:
— Отец! Отец! Не улетай! Я с тобой!
Воздух сотрясался от грома. Труба трубила. Тело гудело на ветру. Надменный, задыхаясь и ругаясь неистово, подсаживал ее на ступени. Карабкался Горбун. Толстяк Турухтан, обливаясь потом, накачивал горючее в баки, ставил ключ на старт.