Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Увидев доктора в окошке, Говядин отчаянно взмахнул рукой, что должно было означать: «Ради бога, не глядите, за мной следят». Оглядываясь, прижался к стене под объявлением ревкома, затем кинулся через улицу и скрылся под воротами. Через минуту он постучал в докторскую квартиру с черного хода.
— Ради бога, закройте окно, за нами следят, — громко прошептал Говядин, входя в столовую. — Спустите шторы… Нет, лучше не спускайте… Дмитрий Степанович, я послан к вам…
— Чем могу служить? — насмешливо спросил доктор, присаживаясь за стол, покрытый прожженной и грязной клеенкой. — Садитесь, рассказывайте…
Говядин схватил стул, кинулся на него, поджав под себя ногу, и, брызгаясь, громко зашептал в самое ухо доктору:
— Дмитрий Степанович… Только что на конспиративном заседании комитета Учредительного собрания проголосовано предложить вам портфель товарища министра здравоохранения.
— Министра? — переспросил доктор, опуская углы рта, так что весь подбородок собрался складками. — Так, так. А какой республики?
— Не республики, а правительства… Мы берем в свои руки инициативу борьбы… Мы создаем фронт… Мы получаем машину для печатания денег… С чехословацким корпусом во главе двигаемся на Москву… Созываем Учредительное собрание… И это — мы, понимаете — мы… Сегодня была горячая стычка. Эсеры и меньшевики требовали все портфели. Но мы, земцы, отстояли вас, провели ваш портфель… Я горжусь. Вы согласны?
В это как раз время так страшно ухнуло за речкой Самаркой, — на столе зазвенели стаканы, — что Говядин вскочил, схватившись за сердце:
— Это чехи…
Громыхнуло опять, и, казалось, совсем рядом застучал пулемет. Говядин, совсем белый, снова сел, подвернув ногу.
— А это красная сволочь. У них пулеметы на элеваторе… Но сомневаться нельзя, — чехи берут город… Они возьмут город…
— Пожалуй, я согласен, — пробасил Дмитрий Степанович. — Хотите чаю, только холодный?
Отказавшись от чаю, в забытьи, Говядин шептал:
— Во главе правительства стоят патриоты, — честнейшие люди, благороднейшие личности… Вольский, вы его знаете, — присяжный поверенный из Твери, прекраснейший человек… Штабс-капитан Фортунатов… Климушкин — это наш, самарский, тоже благороднейший человек… Все эсеры, непримиримейшие борцы… Ожидают даже самого Чернова, — но это величайшая тайна… Он борется с большевиками на севере… Офицерские круги в теснейшем блоке с нами… От военных выдвигается полковник Галкин… Говорят, что это новый Дантон… Словом, все готово. Ждем только штурма… По всем данным, чехи назначили штурм на сегодня в ночь… Я — от милиции. Это ужасно опасно и хлопотливо… Но надо же воевать, надо жертвовать собой…
За окном раздались громкие и нестройные звуки военных труб — «Интернационал». Говядин согнулся, лег головой на живот Дмитрию Степановичу; соломенные волосы его казались неживыми, как у куклы.
Солнце закатилось за грозовую тучу. Ночь не принесла прохлады. Звезды затянуло мглой. Орудийные удары за рекой стали чаще и громче. От разрывов дрожали дома. Шестидюймовая батарея большевиков, стоящая за элеватором, отвечала в тьму. Стучали пулеметы на крышах. За Самаркой, в слободе, куда вел деревянный мост, слабо хлопали выстрелы красноармейских сторожевых охранений.
Туча наползала, ворча громовыми раскатами. Наступала непроглядная темень. Ни одного огонька не виднелось ни в городе, ни на реке. Только мигали зарницами орудия.
В городе никто не спал. Где-то в таинственном подполье непрерывно заседал комитет Учредительного собрания. Добровольцы из офицерских организаций нервничали по квартирам, одетые и вооруженные. Обыватели стояли у окон, вглядываясь в ночную жуть. По улицам перекликались патрули. В промежутки тишины слышались уныло-дикие свистки паровозов, угонявших составы на восток.
Глядевшие в окна видели извилистую молнию, перебежавшую от края неба до края. Мрачно осветились мутные воды Волги, Проступили очертания барж и пароходов у пристаней. Высоко над рекой, над железом крыш появились — громада элеватора, острый шпиль лютеранской кирки, белая колокольня женского монастыря, по преданию, построенная на деньги бродячей монашки Сусанны. Погасло. Тьма…
Раскололось небо. Налетел ветер. Страшно завыло в печных трубах. Чехи шли на приступ.
Чехи наступали редкими цепями со стороны станции Кряж — на железнодорожный мост и мимо салотопенных заводов — на заречную слободу. Пересеченная местность, дамба, заросли тальника задерживали продвижение.
Ключом к городу были оба моста — деревянный и железнодорожный. Артиллерия большевиков, на площади за элеватором, обстреливала подступы. Ее тяжкие удары и вспышки поддерживали мужество в красных частях, не уверенных в опытности комсостава.
В конце ночи чехи пошли на хитрость. Близ элеватора в бараках жили остатки польских беженцев с женами и детьми. Чехам это было известно. Когда их снаряды стали рваться над элеватором, — поляки высыпали из бараков и заметались в поисках убежища. Артиллеристы гнали их от пушек матюгом и банниками. Когда шестидюймовки грохали — оглушенные и ослепленные беженцы кидались прочь… Но вот от амбаров побежала новая толпа женщин. Они кричали:
— Не стреляйте, проше пане, не стреляйте, умоляем, не губите несчастных.
Со всех сторон они окружили орудия.
Странные польские женщины хватались за банник, за колеса пушек, плотно брали под руки, тяжело висели на одуревших от грохота артиллеристах, вцеплялись им в бороды, валили на мостовую… Под кофтами у баб были мундиры, под юбками — галифе…
— Ребята, это чехи! — закричал кто-то, и голову ему разнес револьверный выстрел… Одни боролись, другие кинулись бежать… А чехи уже снимали замки с орудий и отступали, отстреливаясь. И затем, как сквозь землю, ушли в щели между амбарами.
Батарея была выведена из строя. Пулеметы сбиты. Чехи продолжали наступать, охватывая засамарскую слободу до самой Волги.
Наутро ушли тучи. Сухое солнце ударило в непромытые окна квартиры Дмитрия Степановича. Доктор сидел у стола, тщательно одетый. Глаза его провалились, — он не ложился спать. Полоскательница, поднос и блюдечки были наполнены окурками. Иногда он вынимал сломанный гребешок и причесывал на лоб седые кудри. Каждую минуту он мог ожидать, что его позовут к исполнению министерских обязанностей. Оказалось, что он был дьявольски честолюбив.
Мимо его окон по Дворянской улице тянулись раненые. Они шли как по вымершему городу. Иные садились на тротуар у стен, кое-как перевязанные окровавленными тряпками. Глядели на пустые окна, — но не у кого было попросить воды и хлеба.
Солнце разжигало улицу, не освеженную ночной грозой. За рекой бухало, ахало, стукало. Промчался автомобиль, наполнив Дворянскую облаками известковой пыли, мелькнуло перекошенное лицо военного комиссара с черным ртом. Автомобиль ушел вниз через деревянный мост и, как рассказывали потом, был разорван вместе с седоками артиллерийским снарядом. Время останавливалось, — бой казался нескончаемым. Город не дышал. Женщины общества, уже одетые в белые платья, лежали, закрыв головы подушками. Комитет Учредительного собрания кушал утренний чай, сервированный владелицей мукомольной мельницы. В подполье лица министров казались трупными. А за рекой бухало, стукало, ахало…