Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бруту все это казалось диким. Да, он поднял оружие против соотечественников, потому что видел в этом свой долг, потому что Город, не выдержав раздиравших его внутренних противоречий, раскололся на два враждующих лагеря. Но зачем поливать друг друга грязью? Если бы все зависело только от него, он предпочел бы разрешить конфликт малой кровью, сохранив в живых как можно больше солдат, воевавших против него. Он, конечно, давно убедился в правоте Цицерона, предупреждавшего его, чтобы он не ждал от врага пощады. Он принимал это как данность, себя же изменить не мог.
Даже среди своих соратников он наталкивался на полное непонимание. Почему, теребили они его, ты не прикажешь казнить всех пленных?
Пленные вообще стали для Брута серьезной проблемой. Он опасался, как бы его подчиненные потихоньку не перебили их, и выделил им надежную охрану. Затем он отобрал тех из них, на кого из соображений личной мести особенно точили зубы его помощники, и отпустил восвояси. Затем освободил всех римских граждан, всех италийцев, всех свободнорожденных. Тем, кто выразил желание перейти под его знамена, он дал такую возможность. Таких нашлось немного. Остальным он сказал:
— Вы думаете, что я держу вас в плену. Вы ошибаетесь. Вот когда вы вернетесь на другую сторону, тогда и попадете в настоящий плен. Там из вас сделают рабов и лишат настоящей свободы. У меня же все — свободные граждане.
В этих словах нашла выражение римская политическая философия, послужившая основой для основания Республики, как ее понимали в Риме. Римлянин мыслил себя свободным человеком, и это подразумевало, что он имеет все права свободного гражданина. Утрачивая какие-либо из этих прав, он терял свободу, следовательно, переставал быть человеком. Лучше смерть, чем такая судьба, — такого кредо придерживались римляне. Разумеется, в действительности их политическая система зиждилась на власти олигархии и аристократии и не имела ничего общего с подлинной демократией — большинство плебеев никогда не допускались к избирательным урнам, а голоса остальных покупались, но миф о римской свободе жил на протяжении столетий. Правда, в последние годы он заметно пошатнулся, так что веру в него сохраняли лишь отдельные представители древней аристократии да юные идеалисты. Поэтому все речи Брута о свободе звучали словно в пустоте. Неужели его ничему не научил горький опыт Мартовских ид?
Понимал ли он, что возрождение старой системы невозможно? Или продолжал верить, что с гибелью республиканского строя и самому Риму придет конец? Наверное, продолжал. Ибо для него такие слова, как Рим, Республика и Свобода, всегда звучали синонимами.
И он знал: что бы ни случилось, он пойдет до конца.
В отношении Брута к свободе проявился лишь один из парадоксов его личности. Необычно для своего жестокого времени чуткий к другим людям, не приемлющий свойственной большинству современников расчетливой жестокости, способный к состраданию, искренне верящий в Провидение, одним словом, обладающий качествами, которые лишь в следующем столетии, вместе с зарождающимся христианством, обретут распространение, Брут вместе с тем оставался носителем всех предрассудков того мира, в котором жил. Он никогда не отдавал себе отчета, что та великая свобода, за которую он боролся и ради которой готов был умереть, в его идеальном Риме являла собой привилегию элиты. Сохранение или исчезновение этой свободы нисколько не волновало широкие массы плебеев, поскольку не касалось их ни в малейшей степени. Другая странность заключалась в его отношении к рабству. Брут никогда не ставил под сомнение разумность института рабовладения. Он вполне разделял господствующее в его среде мнение о том, что раб — это не человек, а вещь. Раба можно купить и продать, его можно подвергнуть насилию, можно бить, можно даже убить — и все это на вполне законных основаниях. Да, сам Брут относился к своим рабам безо всякой жестокости. Но он, как и его современники, хранил твердое убеждение в том, что человеческое достоинство неразрывно связано со свободой. Рожденный в рабских цепях никогда не станет полноценным человеком, даже если обретет свободу. Рабский дух останется в нем навечно. Воин, захваченный в плен и проданный в рабство, теряет право именоваться человеком. В чем его вина? В том, что он не сумел защитить свою свободу и не предпочел гибель рабству. Кстати сказать, именно это убеждение заставляло римлян с уважением относиться к гладиаторам. Выходя на арену, гладиатор отважно бросал вызов смерти, следовательно, вновь обретал утраченное человеческое достоинство.
Вот почему к убийству рабов Брут относился совсем не так, как к казни свободных граждан или союзников Рима. Приказ перебить сотни захваченных в плен рабов он отдал совершенно хладнокровно, не мучаясь угрызениями совести[174]. И вздохнул с облегчением, избавившись от необходимости заботиться о пропитании этих людей. Оставить их себе он не мог, поскольку сомневался в их верности, а вернуть противнику счел бы величайшей глупостью. Кто же отдает врагу захваченное у него оружие и коней?
Убийство сотен рабов прошло всеми незамеченным, зато много шуму наделала история, связанная с двумя свободнорожденными пленниками. Их звали Саккулион и Волумний. Первый был шутом, второй мимом, и оба принадлежали к числу близких к Антонию лиц. Вернуться к своим они не захотели и предпочли остаться в лагере Брута, чтобы веселить своим искусством его воинов.
Но шутки, вызывавшие одобрительный хохот в одном стане, в другом воспринимались совершенно иначе. Что заставило двух комиков показать сценку, в которой один из них изображал Кассия, причем в самом карикатурном виде? Ведь прах императора, перевезенный на остров Тасос, все еще ждал своего погребения. Возможно, Саккулион и Волумний просто не знали о гибели военачальника республиканцев.
Как бы там ни было, легионеры возмутились издевательством над памятью покойного вождя. Схватив комедиантов, они притащили их в палатку к Бруту, призывая его покарать нечестивцев.
Марк слишком устал, чтобы вникать в подобную ерунду. Ну пошутили неудачно, велика важность. Сурово наказать? Да зачем? Они и так насмерть перепуганы, больше так шутить не станут.
И главнокомандующий снова погрузился в изучение документов, приказав не отвлекать его по пустякам. Работы было столько, что ее хватило бы и на пятьдесят более опытных, чем он, полководцев.
Сгрудившись у выхода из палатки Брута, мстители за память Кассия стали думать, что же им делать с негодниками-актерами. Марк Валерий Мессала предложил идею, которая вызвала шумное одобрение его товарищей.
— Давайте высечем их кнутом, — под громкий смех друзей говорил он, — а потом разденем донага и в чем есть отправим назад, к Антонию с Октавием! Будут тогда знать, с кем дружить в походе, а с кем не стоит!
Молодые друзья Мессалы отнеслись к затее с восторгом, но более зрелый Публий Сервилий Каска, один из мартовских заговорщиков, сурово отчитал их:
— Неужели вы думаете, что такие постыдные шутки годятся, чтобы почтить память Кассия?
И, обернувшись к Бруту, добавил:
— Ты должен показать, насколько дорога тебе память о нашем императоре. Что ты выбираешь: покарать этих людей, посмевших издеваться над ним, или взять их под свою защиту?