Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Мережковского:
Небо вверху, небо внизу,
Если поймешь — благо тебе.
У Толстого не найдешь неба ни вверху, ни внизу. Но через землю, поданную талантом автора, постигается многое, на что он, может быть, и сам не рассчитывал.
Ясно, что Мережковский и Толстой были друг другу полярно противоположны, а потому и неприятны.
Кто-то пустил про Толстого словцо: «Нотр хам де Пари», пародируя название романа Гюго. Мережковским это нравилось.
Толстой знал об их отношении к нему. Как-то встретив на улице Зинаиду Гиппиус, он подошел к ней, снял шляпу и почтительно сказал:
— Простите, что я существую.
Об этом эпизоде сама Зинаида Николаевна рассказывала:
— Я прямо не знала, что ему ответить. Пусть существует. Это же не от меня зависит.
Выходило так, что если бы от нее, то еще бабушка надвое бы сказала…
Жилось все труднее. Раздобывать деньги все сложнее.
— Туго живется, — говорил Алексей. — А выспишься, напьешься, нажрешься — и как будто опять ничего.
Писал он много и усердно. Но с издателями было трудно. С переводчиками еще трудней.
Как-то, зайдя к ним, застала я Наташу за работой: прилаживала какую-то кофту на манекене. В соседней комнате трещала знаменитая пишущая машинка.
— Работает? — спросила я.
— Работает, — вздохнула Наташа. — Не может кончить. Из редакции торопят, а у него конец не выходит.
И вдруг распахнулась дверь и появился Алеша.
Вид дикий. Голова обвязана мокрым полотенцем, лицо отекло, глаза запухли. Стоит в дверях и бормочет:
— Бабу нужно утопить, а она не топится. Эта дурища не топится.
Потом уставился на манекен.
— Что та-ко-е? Отчего без головы?
Схватил с постели подушку и запустил в манекен.
— К чер-р-р-рту!
Хлопнул дверью и застрекотал машинкой.
Наташа подбирала работу и плакала злыми слезами.
— Совсем одурел. Он скоро петухом запоет. А они требуют скорее конец. Так жить нельзя.
— Действительно нельзя, — согласилась я. — Брось эту жизнь и пойдем пить шоколад.
Пока пили шоколад, Алеша утопил свою бабу. Повесть была сдана вовремя.
Бедный Алешка.
Раз как-то встретила я его на площади. Он шел почему-то с палкой и громко сам с собой разговаривал. Выражение лица свирепое. Ясно было, что он поглощен каким-то персонажем из будущего романа. Он ничего не видел и не слышал. Моторы ревели, шоферы ругались, а он остановился посреди площади и гневно грозил палкой, по-генеральски кого-то мысленно распекая. Уж не будущий ли Петр орудовал своей дубинкой? Чудо, что его все-таки не раздавили.
Когда я ему при встрече рассказала, как он шел по площади, он выпучил глаза.
— Это ты все врешь. Никогда со мной такого не бывало.
Последний год своего парижского бытия он сильно приуныл.
— Пора отсюда убираться. Поеду в Берлин.
Друзьям признавался честно:
— Здесь больше делать нечего. Ни с кого ни гроша не вытянешь. Одной литературой не проживешь. Зовут в Берлин. Попробую.
Последней забавной штукой перед отъездом была продажа чайника. Чудный, большой, толстый белый фарфоровый чайник для кипятка.
— Вот, пользуйся случаем, — сказал он мне. — Продаю за десять франков. Себе стоил двадцать. Отдам, когда буду уезжать, пока еще самим нужен. А деньги плати сейчас, а то потом и ты забудешь, и я забуду.
Заплатила.
После отъезда Толстых оказалось, что желающих набралось больше двадцати человек и все заплатили деньги вперед. А чайник, конечно, укатил в Берлин.
Рассказывали, как на берлинском вокзале долго разгружали их беженский багаж, причем не могли разыскать швейную машинку, и Наташа в ужасе кричала: «Во ист мейне швейне машине?»
В Берлине последовала неожиданная для всех «смена вех».
Мне тогда думалось, что, если бы не поднялась против него такая отчаянная газетная травля, он бы, пожалуй, в Россию и не поехал. Но его так трепали, что оставаться в эмиграции было почти невозможно. Оставалось одно — ехать в Россию.
Не знавший о радикальной «смене» Алданов приехал в Берлин, зашел к Толстым. У них сидел какой-то неизвестный господин. И вдруг среди разговора выясняется, что господин этот самый настоящий большевик, да еще занимающий видное положение. Толстой потом рассказывал, будто Алданов вскочил и пустился бежать, забыв захватить шляпу. Толстой погнался за ним по улице, крича: «Марк! Шляпу возьми! Шляпу!» Но тот только припускал ходу.
Потом оказалось, что историю эту Толстой изрядно подоврал.
Я виделась с Толстым в Берлине. Он приготовился было хорохориться и защищаться. Но я [не] нападала, и он сразу притих. Стал жаловаться, как его травила эмигрантская пресса.
— Кинулись рвать, как свора собак. Да и все равно лучше уехать. Ты понимаешь, что мне без России жить нельзя. Я иссяк. Мне писать не о чем. Мне нужны русские люди и русская земля. Я еще много могу сделать, а здесь я пропал. Да и возврата мне нет.
А Наташа все покупала какие-то крепдешины и складывала их в чемоданы, обреченно вздыхая:
— Еду сораспинаться с русским народом.
Перед отъездом родился у них сын Митя. Просили меня считать его моим крестником. Не знаю, крестили ли его вообще.
В России в своих новых романах он очень нехорошо отзывался о бывших своих друзьях, которым в свое время многим был обязан. Но он этим никого не удивил и не огорчил. Его понимали и по-прежнему прощали. Литературным его успехам радовались. «Петром Первым» зачитывались.
Последний раз видела я Толстого на парижском съезде писателей. Он постарел, лицо его стало длинным, сизым, на голове плешь с начесом.
Мне обрадовался.
— Ты, я слышала, был очень болен, — спросила я. — Правда это?
— Пустяки, — отвечал он и нарочито громко отчеканил: — Просто слишком много пил шамбертена. А ты, поди, по-прежнему все живешь в отельчике?
Смотрел победоносно. Хвастал. Бахвалился.
— Эх, Алешка, Алешка. И ни капельки ты не изменился.
Федор Сологуб
Знакомство мое с Сологубом началось довольно занятно и дружбы не предвещало. Но впоследствии мы подружились.
Как-то давно, еще в самом начале моей литературной жизни, сочинила я, покорная духу времени, революционное стихотворение «Пчелки». Там было все, что полагалось для свержения царизма: и «красное знамя свободы», и «Мы ждем, не пробьет ли тревога, не стукнет ли жданный сигнал у порога…», и прочие молнии революционной грозы.
Кто-то послал это стихотворение в Женеву, и оно было напечатано в большевистском журнале.
Впоследствии, в дни «полусвобод», я читала его с эстрады, причем распорядители-студенты уводили присутствовавшего для порядка полицейского в буфет и поили его водкой, пока я колебала устои. Тогда