Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нежелание Гофмана принять природную силу смерти являлось драматичным заключительным актом продолжавшейся всю его жизнь борьбы против того, что порождено природой. Его ремеслом было творение: сотворить нечто из того, что порождено, поскольку живешь в споре с тем, что порождено. Разлад Гофмана с самим собой был фундаментальным, и поэтому его полемическая фантазия была неисчерпаема. Она не знала покоя даже тогда, когда нелюбимое тело доставляло ему нестерпимые страдания. Недели за четыре до его смерти была предпринята попытка разбудить в нем жизненные силы путем прижигания спины по обе стороны позвоночника раскаленным железом. Хитциг, придя к измученному пациенту примерно через полчаса после этой процедуры, был встречен его возгласом: «Вы чуете еще запах жареного?» После этого Гофман рассказал гостю «со всеми подробностями о жуткой процедуре, находя вполне естественным, что такого экзотического субъекта, как он, врачи лечат самыми экзотическими средствами, и добавил, что во время прижигания ему пришло на ум, что *** (имеется в виду министр внутренних дел Шукман. — Р. С.) велел его опломбировать, дабы он не ускользнул контрабандой».
В эти дни страдания «его ни на миг не оставляла высочайшая любовь к жизни, непоколебимая вера в то, что она не покинет его никогда, а также, по сравнению с днями, когда он был здоров, еще большая веселость, даже буйное веселье» (Хитциг). Он мог еще диктовать, и этого ему было достаточно. «Долгие часы, которые приходилось ему проводить в одиночестве, а также бессонные ночи он заполнял тем, что диктовал, поскольку теперь наступил полный паралич рук, писарю, выполнявшему одновременно обязанности санитара и всегда находившемуся рядом. Это занятие доставляло ему такое удовольствие, что однажды он сказал Хитцигу, будто готов смириться с параличом рук и ног, если только впредь сохранит способность работать dictando[67]».
На смертном одре Гофман продиктовал анекдот «Наивность» и два рассказа, «Угловое окно» и «Выздоровление». Самый последний рассказ, «Враг», он не успел продиктовать до конца. Короткий анекдот «Наивность» рассказывает о триумфе над младшим братом смерти — сном: умирающий просыпается и живет, а живущие спят: «Больной, долго страдавший бессонницей, вынужден был каждую ночь иметь рядом с собой кого-нибудь, кто мог бы не только поговорить с ним, но и оказать ему, парализованному, необходимую помощь. Так, у постели больного должен был дежурить некий молодой человек, но, вместо того чтобы бодрствовать, он погрузился в беспробудный сон. В эту ночь больной был охвачен духом радостного музыкального настроения, он вспомнил всевозможные канцоны и канцонетты, которые исполнял раньше, и пропел их высоким голосом. Когда он, наконец, взглянул на лицо своего спящего стража, оно, да и вся ситуация показались ему чрезвычайно забавными. Он громко позвал своего смотрителя по имени и, когда тот пробудился ото сна, спросил, не нарушает ли пение его покой?
„Ах, Боже мой! — совершенно наивно и беззастенчиво возразил, потягиваясь, молодой человек. — Ах, Боже мой, ни в коей мере. Пойте, ради Бога, господин советник; у меня крепкий, здоровый сон!“ И с этими словами он снова заснул, а больной продолжил пение в полный голос».
Рассказ «Угловое окно» переносит читателей в комнату парализованного писателя, которому остается лишь смотреть через окно на пеструю сутолоку рыночной площади. Своему безупречно здоровому посетителю, пришедшему к нему поучиться жизни, он объясняет: «Но вот это окно — утешение для меня; здесь мне снова явилась жизнь во всей своей пестроте, и я чувствую, как мне близка ее никогда не прекращающаяся суета. Подойди, брат, взгляни в окно!»
Взгляд остается осмысленным до конца, как будто любопытство собирается пережить самого скептического фантаста.
25 июня 1822 года Гофман умер, намереваясь продолжать диктовку. Последним его желанием, как свидетельствует Хитциг, была просьба перевернуть его в постели «лицом к стене».
«Лицом к стене»… Об этом Блох[68] однажды сделал весьма примечательное наблюдение:
«Бодрствуя, мы охотнее всего поворачиваемся спиной к стене, обратив взгляд внутрь помещения. Но вот что удивительно: засыпая, мы чаще всего поворачиваемся лицом к стене, хотя при этом спина оказывается обращенной к темной и потому неведомой комнате. Кажется, будто стена внезапно притягивает, а комната парализует, будто сон открывает на стене нечто такое, что в ином случае более приличествует смерти. Кажется, будто сон учится чему-то у смерти; во всяком случае, тогда чудится, что сцена выглядит иначе, словно бы открывает диалектическую видимость родины. Действительно, один умиравший, которого в последний момент удалось спасти, дал следующее пояснение:
„Я лег лицом к стене и почувствовал, что позади меня, в комнате, нет ничего, ничто более не касается меня, а искать мне надо на стене“. Позднее этому человеку казалось, что in statu moriendi[69] у него образовался орган смерти, стена поднялась, и он, почти умерший, поехал в открывшееся пространство, и вместе с тем новый глаз взглянул внутрь, словно смазанный мазью дервиша из сказок „Тысячи и одной ночи“, которая позволяет увидеть сверкающее нутро скал и гор. Внутреннее пространство стены было не столь обширно, однако обращенные чувства узрели в нем нечто показавшееся им чрезвычайно важным. Выход, исход — притча об этом вспоминается отчетливее вне постели, в несколько отделенном от этого состоянии отъезда. Совершенно очевидная неспособность людей, даже хорошо знакомых и симпатизирующих друг другу, беседовать из вагона со стоящими на перроне и наоборот, объясняется тем, что отъезжающий и остающийся уже находятся в различных пространствах, почти непроницаемо отделенных друг от друга, с различными содержаниями, изгибами и образами. Кроме того, отъезжающий чаще всего бывает горд, а остающийся пребывает в грустном настроении. При прибытии оба находятся в одинаковом положении и настроении, разве что гость поначалу бывает растерян из-за новизны обстановки, тогда как привилегией принимающего является его наставление. Когда наблюдаешь за прибытием совершенно посторонних людей, например, большого корабля, на котором к тебе никто не едет, к ощущению некоторой пустоты и разочарования примешивается некий странный, сопричастный нам феномен, ибо гордость отъезда, в которой уже резонирует счастье, гордость умирания, здесь отчетливо наполняется неким триумфом прибытия. Прежде всего, если корабль прибывает с музыкой: тогда в киче (отнюдь не мелкобуржуазном) скрывается нечто от торжества (возможного) воскресения мертвых».
Я представляю себе: на пребывающем корабле духовой оркестр играет увертюру к «Ундине» и мы узнаем всех пассажиров — архивариуса Линдгорста, нескольких магнетизеров, запинающегося Ансельма, Веронику, Натанаэля, Клару с ее детьми, нескольких участников карнавала, за масками скрывших свои лица, и где-то в самом углу Анхен из Тарау, которая «полюбилась нам».