Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Донатов задумался на секунду, вздохнул.
— Для меня дядя Володя был не только счастливой находкой, но и трагедией. Помню, преподал он несколько серьезных уроков и тут же перевел на четвертый курс без всякой к тому подготовки. Пиши, работай не хуже обученных! Лестно поначалу, конечно, а вот когда отстаешь, тут уж поешь иначе... Я сломался, не выдержал напряжения...
Помолчали.
— О втором учителе говорить не хочу, прекрасным считался рисовальщиком: рисунки действительно были уникальными. Но зато третьим оказался Василий Павлович Калужнин. Вот кто был эрудирован, все знал, на любой вопрос мог ответить. Но если Владимир Всеволодович учил точности цветовых отношений — и тут, я уверен, был он своеобычнее французов, то Василий Павлович Калужнин учил понимать живописное пространство как единое целое, перспективу, строить композицию...
Донатов задумывается, вспоминая не столь уж далекое прошлое, и неожиданно восклицает:
— А какой собеседник! Он просто увлекал вас в сети своего повествования! Французов обожал, верно. Но дело не в обожании, не в какой-то избирательной привязанности, — как человек высокой культуры, он не мог этой живописи не ценить. Хочу с уверенностью сказать, что не меньше он знал и мировую классику...
Донатов извлекает из стопы бумаг старый альбом, распахивает репродукцию.
— Вот! — восклицает он. — «Коронация королевы Медичи», неоконченная вещь Рубенса. Я догадывался по некоторым эскизам, что у Калужнина есть некая связь с этой работой, что рубенсовский подмалевок был для него выше всякой законченности. «Ну?! — говорю Василию Павловичу. — Как это?» А он сразу меня понял, засмеялся, даже большой палец выкинул: «Это вещь, Саша, прекрасная вещь!»
И опять пауза, пока листается старый альбом, пока ищется нужное.
— А Рембрандт!? Да одна пятка блудного сына чего стоит! Как эта пятка написана! Целовать ее хочется! — И вдруг спрашивает: — Живопись Калужнина видели, «Эрмитаж в блокаду»?
Я качаю головой — мне еще живопись Василия Павловича не показали.
— Вот когда сами убедитесь в его уровне и культуре! Как он умел! Обожал коричневый, горячий красный, знал точную дозировку каждого оттенка, чувствовал минимальные переходы от цвета к цвету... Недавно я был у Анкудинова, смотрел работы Василия Павловича, а в голове одно: как сделано! Каково мастерство!
Интересно, что мурманский период в жизни Василия Павловича, кажется, был вроде бы наиболее благополучным: договор, работа — о чем можно мечтать еще?! Именно в Мурманске ученица Калужнина Тоня Мещанинова, Антонина Антоновна, встретилась со своим учителем и он повел ее в ресторан, кутили, пили шампанское, ели заливной палтус с лимоном.
Кстати, и раньше, в конце войны, педагог Калужнин бывал необыкновенно щедр со своими учениками, старался помочь талантливым, но нуждающимся, ребята это ценили, о том рассказ впереди.
Из очень немногих воспоминаний, приходящихся на это же «благополучное» для Василия Павловича время, особняком стоит рассказ тоже ученицы Калужнина Ии Уженко.
Ия Александровна помнит Калужнина таким, каким он бывал с ней: веселым, возбужденно говорливым, влюбленным. Рассказы о трудной жизни Василия Павловича Ия Александровна воспринимает с удивлением, в ее памяти он остался иным.
Лицо Ии Александровны и теперь не потеряло прелести, угадывается в ней истинная красавица-белоснежка.
Помнит она, не забылось, как однажды Василий Павлович усадил ее в кресло, что стояло против окна, и, волнуясь, сделал предложение. Рассказывая: это, Ия Александровна краснеет, стеснительность появляется в ее лице.
— Неужели он был в тебя влюблен?! — ахают бывшие «девочки», которые и теперь продолжают встречаться друг с другом, держит их рядом незабываемое блокадное прошлое.
— Я ему даже не ответила, — словно бы оправдывается Ия Александровна. — Он мне казался стариком, это же так много, если после пятидесяти!
«Девочки», которым давно за шестьдесят, а одной за семьдесят, некоторое время сидят молча, потрясенные признанием.
Ну что ж, как говорится, из песни слова не выкинешь, пусть в нашем повествовании сохраняется и такая страница. Может, в подтверждение сказанного стоит вспомнить и о находке Юрия Анкудинова: в архиве Калужнина, среди многих сохраняемых бумаг, были и ученические рисунки Ии Уженко. Только ее работы хранил Василий Павлович всю свою жизнь.
Вот что рассказала Ия Александровна:
— Не был Василий Павлович похож на окружающих нас людей. Это был человек с вдохновенной внешностью и необычайно приподнятым настроением. Небольшого роста, сухощавый, с красивой белоснежной шевелюрой, которая очень украшала его и делала его образ еще более поэтичным.
Ходил он всегда широко шагая, пригибая колени, в распахнутом демисезонном пальто хорошего покроя, шарф пышный, перекинутый через плечо. Зимой этот наряд дополняла зеленая велюровая шляпа. Руки всегда за спиной. Он не шел, а вышагивал.
Вспоминается посещение Филармонии: Василий Павлович в черном длиннополом сюртуке старинного покроя, пышная белая голова откинута, — он вызывал общее внимание своей незаурядностью, как бы пришел сюда из далекого прошлого вместе со звуками музыки.
Его внешний облик удивительно гармонировал с его характером, составлял одно целое. Он был человек необычайно скромный, деликатный, за себя постоять не умел. Никогда о себе не рассказывал, а если что и говорил, то как бы небрежно, между прочим, не заостряя внимания...
Был исключительно добр, благодарен и тактичен. Вот пример: иногда давал книги со словами:
— Прочтите сразу!
Начинала читать, и вдруг оказывалось, что между страницами вложены деньги.
Помогал он не только мне, но и Юре Ершову, тоже его ученику, теперь художнику, а ведь в это же время сам Василий Павлович имел очень скромные средства.
Жилище его было жилищем Василия Павловича и никого другого. Большая красивая комната, два окна, между которыми стояло большое зеркало в лепной раме. (Вот оно — «зергало», о котором рассказывал милиционер!) В окне разбитое стекло было заткнуто подушкой, — это еще с блокады. Впрочем, такие неустройства не приводили его в уныние, наоборот, все это подавалось им как нечто забавное. Он любил очень