Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никакого отношения к экзистенциальному опыту стоящего в очереди – с ее телесным томлением, с хамством и ненавистью, с унижением человека.
Эпштейн хотел непременно сказать то, что никто не говорит. Дело же писателя не говорить то, что никто не говорит, а говорить то, что все говорят, но так, как об этом никто еще не сказал.
1989
* * *
Разговор с Андреем Левкиным о возможностях прозы. Сначала говорим о том, о чем давно говорят разные люди. Современное сознание уже не воспринимает иллюзию объективного мира традиционной художественной прозы. Эту иллюзию до предельной осязаемости, до исчерпанности довел еще Толстой.
Нам постыла тяжелая трехмерность, видимость второй действительности, средостением встающая между писателем и читателем.
– Не только между писателем и читателем, но между писателем и писанием, – говорит Левкин.
Он говорит, что сейчас люди начинают делать то, что в двадцатых годах сделал Шкловский прекрасной книгой «Письма не о любви». Другое прекраснейшее явление новой прозы – тоже старое: «Разговор о Данте». Непосредственный разговор автора с читателем, хотя и не личностный… Не о себе…
Я: – В конечном счете о себе… О своей поэзии больше, чем о поэзии Данте. Но не в том дело. Не в том, чтобы художественное высказывание было субъективным, а в том, чтобы оно было прямым; без средостения будто бы объективного мира или со средостением вполне прозрачным.
Прямой разговор о жизни – в разных его формах, есть и косвенные формы прямого разговора – единственное, что пока современно. Почему этот род литературы не устарел, как другие? Потому что жизнь продолжается, не устаревая, и тем самым продолжается ее осознание, истолкование. Научное и эстетическое высказывание – неотъемлемая функция мыслящего человека. А романы и повести он может и не писать.
По этому поводу Алеша Машевский сказал, что прямой разговор о жизни – такая же условность, как непрямой. Что как только люди привыкнут к тому, что это литература, появится литературный стереотип прямого разговора. Уже появился.
– Что же, по-вашему, прекратится тогда потребность в эстетическом осознании текущей и протекшей жизни? Едва ли. По Гегелю, правда, искусство отомрет как способ познания, несовершенный по сравнению с наукой, философией, особенно религией. Но потребность эстетического переживания жизни изначальна, задана в устройстве человека. Значит, взамен прямого разговора придумают еще какую-то новую форму. Или изменят назначение старой. Прямой разговор о жизни существовал еще в древности. В XII веке проза – это и есть, в основном, прямой разговор – хроники, мемуары, мысли, максимы, афоризмы, портреты… Но о том, что это литература, тогда еще не знали.
1989
* * *
Литература мыслила человека свойствами – устойчивыми, стереотипизировавшимися реакциями на сходные ситуации. От одномерного, сведенного к одному свойству типа классической комедии до динамической и противоречивой соотнесенности свойств, образующих характер в романе XIX века. Со временем все меньшее значение отводилось стереотипу, все большее – изменчивой ситуации.
Проза XX века (новый роман, Беккет…) попыталась отделаться не только от характера, но и от персонажа. Попытка тщетная, потому что неотменяемым оказался субъект сюжетного процесса – даже если он представал аморфной магмой сознания.
В XX веке размывание характера, быть может, сопряжено с непомерным тоталитарным давлением, перетиравшим личные свойства человека. Сталинской поре присуща унификация поведения перед всем грозящей пыткой и казнью. Лгали лживые и правдивые, боялись трусливые и храбрые, красноречивые и косноязычные равно безмолвствовали.
* * *
У Шекспира ревность – составная часть характера Отелло и его сюжетной судьбы. У Пруста ревность не только свойство характера рассказчика, но также идея ревности, объемлющая прустовское понимание жизни как непрестанного ускользания из человеческих рук.
Жизнь существует лишь в памяти. И не только прошедшая жизнь, но и так называемое настоящее – тоже производное памяти, недоступное для обладания. Отсюда бесплодная ревность к другому, в самом деле обладающему. Его даже нельзя настичь, потому что человек прустовского склада находится с ним в разных измерениях – в измерении памяти и в измерении побежденного настоящего.
4. XI. 89
* * *
Есть одиночество буквальное, физическое; одиночество заключенных в одиночку или заброшенных стариков, получающих сорокарублевую пенсию.
Есть одиночество душевное при наличии разных контактов – профессиональных, интеллектуальных, светских, семейных, любовных. Вплоть до ахматовского «одиночества вдвоем». Тогда одиночество – это неразделенная жизнь. И одолеть его можно не контактами, но только взаимопроницаемостью существований. Это выход из себя, мучительно нужный человеку. В схватке с солипсизмом человек ищет подтверждения внеположной реальности – будь то Бог или материальный мир.
Человек не выносит чистого чувства жизни (если он не достиг нирваны – блаженной самодостаточности), жизни без отвлечений – в паскалевском смысле слова. Паскаль говорит, что все бедствия человека происходят от того, что он не умеет спокойно сидеть в своей комнате. Человек – по Паскалю – придумал множество отвлечений (divertisements), для того чтобы они мешали ему думать о себе и своем плачевном и обреченном земном бытии.
Те, кто видят смысл жизни – в жизни, в ней самой, на самом деле приемлют жизнь в разных ее наполнениях, содержательных формах – природы, искусства, эротики… Существование как таковое чревато инфернальной скукой.
Этому состоянию души соприродно одиночество, если представить себе идеальное одиночество, доведенное до предела, которого оно практически не достигает. Никем не разделенная жизнь не тождественна, но странно подобна бесцельности, самосознанию, не имеющему содержания, дико остановившемуся времени, от которого кружится голова. И страшно. Но такая правда об одиночестве находит только минутами. В остальном мы отвлекаемся.
6. X. 89
Собрание
– Очень мне понравилась речь В. Чем она отличалась от речи К.? Что же это – речи порядочных людей ничем уже не отличаются от речей подонков?
– Но отличается позиция, несмотря на речи.
– Ну, это возможно только отчасти. Конечно, слова и дела… Но слова – это тоже дела.
Оно и верно и неверно. Верно, что речь – тоже поведение. Поведение, значит, плохое. А предпосылки и последствия поведения все же отчасти положительные. Трудно разобраться, если не разделить на уровни этическое существо человека. Разделение, преодолевающее этический наивный реализм, столь свойственный моему поколению в ранней юности, когда мы думали, что все рабовладельцы – плохие люди, а рабы – хорошие.
Есть историческая функция человека, его положение в расстановке сил, которую люди определенной ценностной ориентации считают положительной или отрицательной (концепция вполне релятивистическая, конечно). Есть, далее, конкретное общественное поведение человека, соотнесенное с его функцией, но ей не тождественное, отклоняющееся под давлением обстоятельств. Есть, наконец, личные свойства.