Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Виго полагает, что здесь нашелся бы материал для нового Данте. Однако, добавляет он, Данте уже имел некую рамку и мог вписать туда ад, тогда как метатехника сама должна эту рамку установить. А потому там, как кажется, скорее думают о самоограничении, нежели о господстве.
* * *
Когда мы играем на луминаре — иногда в четыре руки, если присоединяюсь я, — во мне всплывает одно детское воспоминание. Не могу не признать, что папаша заботился о моем образовании. И в двух случаях добился особого успеха. Во-первых, он привил мне необходимые для луминара навыки быстрого чтения. Типы шрифтов, употребление прописных букв, акценты, знаки препинания, которые указывают не только что следует читать, но и как: все это позволяет не просто просматривать текст по диагонали, как стенографическую запись, но и оценивать его качественно. Без таких навыков не справиться с необъятным материалом.
Второе — уроки игры на фортепиано. Лучшие удачи — те, которые сваливаются на нас неожиданно. В нашем квартале бесспорным музыкальным дарованием обладала синьора Риччи, эмигрантка из Смирны, — гречанка, ливанка, еврейка? Наш город, как известно, — смесительный чан. Летом она давала уроки музыки, а зимой — танцев. Пышная брюнетка с нежными чертами лица, напоминающая женские образы Мурильо. Над верхней губой у нее был пушок; когда она проявляла энергию — скажем, во время танцев, — в ней появлялось что-то от цирковой актрисы — — — она хлопала в ладоши: «Дамы танцуют одни — messieurs à genoux![459]» Тщательное соблюдение приличий, как того требует ее ремесло…
Я неохотно ходил к учительнице — чувствовал себя псом, которого натаскивают для охоты. Это было еще в пору моих печальных мечтаний на чердаке. Я шел и думал, что вот сейчас меня снова начнут терзать менуэтом Диабелли[460]. Уже на пятом такте я непременно совершал промашку, за что получал шлепок по руке.
Шлепок я воспринимал как развлечение: он был легким, даже приятным.
К тому ж еще глухой голос: «Болван, остолоп, ты неисправим!»
Все имеет свою технику: я упражнялся с менуэтом дома, как учатся печатать на машинке. Научился выдавать правильный, но лишенный радости текст — в один прекрасный день шлепка не последовало, и мне вдруг стало скучно.
Большой палец левой руки должен был опуститься на клавишу «ми». Я не сделал этого и тотчас был разоблачен:
— Хочешь меня рассердить? Ты сделал это нарочно!
И тут она переплела свои пальцы с моими. Можете себе представить, каким было продолжение.
С того дня я едва мог дождаться очередного урока и еще часто слышал: «Ты остолоп», а также: «Ты неисправим». Последнее выражение довольно двусмысленно.
Тогда-то и исчезла моя меланхолия, ее будто ветром сдуло; я переболел смертью матери и стал хорошим учеником также и по другим предметам: уже не старался вызубрить урок наизусть, а учился par cœur[461].
Синьора выдавала себя за тридцатипятилетнюю; сегодня я думаю, ей было под пятьдесят. Нет лучшего возраста, чтобы ввести мальчика в мистерию любви. «И разумные будут сиять, как светила на тверди, и обратившие многих к правде — как звезды, вовеки, навсегда»[462].
Почему это я о ней вспомнил? Правильно: с Ингрид я тоже играю на луминаре в четыре руки. Но теперь я кладу руку на ее пальцы. Я передаю дальше то, чему когда-то научили меня. Это — переплетения крест-накрест, пестрый ковер, который ткется не только ради моего удовольствия.
* * *
Описывая свой свободный вечер на касбе, я забыл упомянуть шахматы. Шахматная доска стоит рядом с вином и фруктами; стюард не вправе к ней прикасаться.
Эта игра знает только противника, но не врага. Она, как агон[463], ведется между равными. И значит, подходит анарху не меньше, чем королю, — — — смелая атака, изощренная ловушка, если они удались, вызывают у игрока олимпийское удовлетворение. Он может, как я здесь, на касбе, играть против себя самого.
Партия продолжается, перехлестывая часы моей службы. Чтобы сэкономить ходы, я сначала воспроизвожу один из классических дебютов, известных со времен Филидора[464]. Потом начинается игра. Она ограничивается одним ходом в день; такой паузы достаточно, чтобы я забыл, каковы были мои намерения накануне. Тот, кто хочет играть против себя самого, не должен заглядывать себе через плечо.
Это наслаждение архаично; я двигаю пешками и офицерами, проворной ладьей, хитрым конем, могучим слоном, королем, визирем. На касбе царит тишина; судьба сгущается. Я достигаю состояния, при котором фигуры кажутся мне исполненными уже не значения, а смысла. Они обретают самостоятельность: простой солдат превращается в полководца; становится видимым маршальский жезл, который он носил в ранце.
Слоновая ли кость, дерево, глина или мрамор — материя сгущается. Она подводит себя к последнему знаменателю, независимо от того, поставлены ли на кон лесные орехи, королевства или «только честь». В конечном счете мы всегда играем на жизнь и смерть.
Я все еще у Латифы: партия пока не вышла за пределы дебюта. Девушка из речной долины — — — в ней, как и в Клеопатре, и в любой другой женщине, скрывается Афродита. Я мог бы по черным и белым клеткам довести ее до самой границы: тогда пешка превратилась бы в королеву. Если бы я тогда принял ее эскудо, первый ход в этом направлении был бы уже совершен — — — но почему именно с ней? В каждом из нас дремлет пастух, перед которым когда-то, на горе Иде, предстали три богини[465].
Возвращаюсь к своей службе на касбе. Из-за стойки бара я вижу Кондора; он кажется лениво-расслабленным, и настроение у него почти всегда хорошее, лишь иногда он выглядит утомленным. Справа от него Домо, как Одиссей с мшистой бородкой, которая скорее подчеркивает, чем скрывает профиль. По левую руку Аттила, единорог с белой волнистой гривой. Выпив, он приглаживает ее рукой сверху вниз. Мне хотелось бы отнести его к кентаврам — — — потому что в нем нет ничего раздвоенного, а есть, наоборот, двуединство. Гости день ото дня меняются. Иных уже запоздно вызывают по фонофору, если хотят узнать их мнение по какому-то поводу. На боковых скамьях сидят миньоны, и каждый не спускает глаз со своего господина. Стоит бокалу опустеть, они без напоминаний приносят его мне и уже наполненным возвращают обратно.