Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Забыл. Пьеса ли это, или это роман «Странник играет под сурдинку»[663].
В[асилевский] же мне рассказал, что Алексей Толстой говорил:
— Я теперь не Алексей Толстой, а рабкор-самородок Потап Дерьмов.
Грязный, бесчестный шут.
В[асилевский] же рассказал, что Демьян Бедный, выступая перед собранием красноармейцев, сказал:
— Моя мать была блядь...
В состоянии безнадежной ярости обедал у Валентины. Vis-a-Vis помещался этот тюремный человек с Поварской. Громадная разница между ним и клопом, и напрасно еврейские девушки приравнивают. Это слишком примитивная солдатчина. Есть огромная разница: клопа давить неприятно. Примитивы этого не поймут. Никто, как свой. И свои могут напортить хуже, чем чужие, черт бы их взял!
* * *
Записи под диктовку есть не самый высший, но все же акт доверия[664].
* * *
Сегодня сообщение о том, что убили еще одного селькора в провинции — Сигаева. Или у меня нет чутья, и тогда я кончусь на своем покатом полу, или это интродукция к совершенно невероятной опере[665].
* * *
Запас впечатлений так огромен за день, что свести их можно только отрывками, с мыслью впоследствии систематизировать их. День, как во время севастопольской обороны, за день, — месяц за год. Но где же мои матросы?
Самым чудовищным из всех рассказов В[асилевского] был рассказ о том, как Френкель, ныне московский издатель, в прошлом раввин (вероятно, и сейчас, только тайный), ехал в спальном международном вагоне из С.-Петербурга в Москву. Это один из крупных узлов, который кормит сейчас в Москве десятки евреев, работающих по книжному делу. У него плохонькое, но машинно налаженное дело в самом центре Москвы, и оно вечно гудит, как улей. Во двор Кузнецкого переулка вбегают, из него убегают, собираются. Это рак в груди[666]. Неизвестно, где кончаются деньги одного и где начинаются деньги другого. Он очень часто ездит в Петербург, и характерно, что его провожают почтительной толпой, очевидно, он служит и до сих пор дает советы о козе. Он мудр.
* * *
Сегодня еще в ярости, чтобы успокоить ее, я перечитываю фельетон петербургского фельетониста 70-х годов. Он изображает музыку в Павловске, и еврея изображает в презрительной шутке, с акцентом.
* * *
Богу сил!
* * *
Сейчас я работаю совершенно здоровым, и это чудесное состояние, которое для других нормально, — увы — для меня сделалось роскошью, это потому, что я развинтился несколько. Но, в основном, главном, я выздоравливаю, и силы, хотя и медленно, возвращаются ко мне. С нового года займусь гимнастикой, как в 16-м и 17-м году, массажем и к марту буду в форме.
* * *
Есть неуместная раздражительность. Все из-за проклятого живота и нервов. Записи о своем здоровье веду с единственной целью: впоследствии перечитать и выяснить, выполнил ли задуманное.
* * *
Порхают легкие слушки, и два конца из них я уже поймал. Вот сволочь!
26 декабря. (В ночь на 27-е)
Только что вернулся с вечера у Ангарского — редактора «Недр». Было одно, что теперь всюду: разговоры о цензуре, нападки на нее, «разговоры о писательской правде» и «лжи». Был Вересаев, Козырев, Никандров, Кириллов, Зайцев (П. Д.), Ляшко и Львов-Рогачевский[667]. Я не удержался, чтобы несколько раз не встрять с речью о том, что в нынешнее время работать трудно, с нападками на цензуру и прочим, чего вообще говорить не следует.
Ляшко (пролетарский писатель), чувствующий ко мне непреодолимую антипатию (инстинкт), возражал мне с худо скрытым раздражением:
— Я не понимаю, о какой «правде» говорит т. Булгаков? Почему [всю кривизну] нужно изображать? Нужно давать «чересполосицу» и т. д.
Когда же я говорил о том, что нынешняя эпоха — это эпоха сведения счетов, он сказал с ненавистью:
— Чепуху вы говорите...
Не успел ничего ответить на эту семейную фразу, потому что вставали в этот момент из-за стола. От хамов нет спасения.
* * *
Лютый мороз. Сегодня утром водопроводчик отогрел замерзшую воду. Зато ночью, лишь только я вернулся, всюду потухло электричество.
* * *
Ангарский (он только на днях вернулся из-за границы) в Берлине, а кажется, и в Париже всем, кому мог, показал гранки моей повести «Роковые яйца». Говорит, что страшно понравилось и (кто-то в Берлине, в каком-то издательстве) ее будут переводить.
* * *
Больше всех этих Ляшко меня волнует вопрос — беллетрист ли я?
* * *
Отзвук в разговоре у Анг[арского] имел и прогремевший памфлет — письмо Бернарда Шоу, напечатанное во вчерашнем номере «Известий». Радек пытается ответить на него фельетоном «Мистер Пиквик о коммунизме»[668], но это слабо. В памфлете есть место: «бросьте и толковать о международной революции — это кинематограф».
(В ночь на 28 декабря)
В ночь я пишу потому, что почти каждую ночь мы с женой не спим до трех, четырех часов утра. Такой уж дурацкий обиход сложился. Встаем очень поздно, в 12, иногда в 1 час., а иногда и в два дня. И сегодня встали поздно, и, вместо того чтобы ехать в проклятый «Гудок», изменил маршрут и, побрившись в парикмахерской на моей любимой Пречистенке, я поехал к моей постоянной зубной врачихе, Зинушке. Лечит она два моих зуба, которые, по моим расчетам, станут вечными. Лечит не спеша, хожу я к ней аккуратно, она вкладывает ватку то с йодом, то с гвоздичным маслом, и я очень доволен, что нет ни боли, ни залезания иглой в каналы.
Пока к ней дополз, был четвертый час дня. Москва потемнела, загорелись огни. Из окон у нее виден Страстной монастырь и огненные часы.
Великий город — Москва! Моей нежной и единственной любви, Кремля, я сегодня не видал.
После зубной врачихи был в «Недрах», где странный Ангарский производит какой-то разгром служащих. Получил, благодаря ему, 10 рублей.
И вот по Кузнецкому мосту шел, как десятки раз за последние зимние дни, заходя в разные магазины. Нужно купить то да се. Купил, конечно, неизбежную бутылку белого вина и полбутылки русской горькой, но с особенной нежностью почему-то покупал чай. У газетчика случайно на Кузнецком увидал 4-й номер «России». Там первая часть моей «Белой гвардии», т. е. не первая часть, а первая треть. Не удержался, и у второго газетчика, на