Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно так. И дорожа этой очищенной точкой зрения, я вполне осознанно дорожил своею ссылкой.
А она — всё больше шевелилась и волновалась. Комендатура стала просто ласковая и ещё сокращалась. За побег полагалось уже только 5 лет лагерей — да и того не давали. Одна, другая, третья нация переставала отмечаться, потом получала права уезжать. Тревога радости и надежды подёргивала наш ссыльный покой.
Вдруг совсем негаданно-нежданно подползла ещё одна амнистия — «аденауэровская», сентября 1955 года. Перед тем Аденауэр приезжал в Москву и выговорил у Хрущёва освобождение всех немцев. Никита велел их отпустить, но тут хватились, что несуразица получается: немцев-то отпустили, а их русских подручных держат с двадцатилетними сроками. Но так как это были всё полицаи, да старосты, да власовцы, то публично носиться с этой амнистией тоже не хотелось. Да просто по общему закону нашей информации: о ничтожном — трезвонить, о важном — вкрадчиво. И вот крупнейшая изо всех политических амнистий после Октября была дарована в «никакой» день, 9 сентября, без праздника, напечатана в единственной газете «Известия», и то на внутренней странице, и не сопровождалась ни единым комментарием, ни единой статьёй.
Ну, как не заволноваться? Прочёл я: "Об амнистии лиц, сотрудничавших с немцами". Как же так, а мне? Выходит, ко мне не относится: ведь я безвылазно служил в Красной армии. Ну и шут с вами, ещё спокойней. Тут и друг мой, Л. З. Копелев, написал из Москвы: тряся этой амнистией, он в московской милиции выговорил себе временную прописку. Но вскоре его вызвали: "Вы что же нам шарики вкручиваете? Ведь вы с немцами не сотрудничали?" — "Нет". — "Значит, в Советской армии служили?" — "Да". — "Так в 24 часа чтоб ноги вашей в Москве не было!" Он, конечно, остался, и: "ох, жутковато после десяти вечера, каждый звонок в квартиру — ну, за мной!"
И я радовался: а мне-то как хорошо! Спрятал рукописи (каждый вечер я их прятал) — и сплю как ангел.
Из своей чистой пустыни я воображал кишащую, суетную, тщеславную столицу — и совсем меня туда не тянуло.
А московские друзья настаивали: "Что ты придумал там сидеть?… Требуй пересмотра дела! Теперь пересматривают!"
Зачем?… Здесь я мог битый час рассматривать, как муравьи, просверлив дырочку в саманном основании моего дома, без бригадиров, без надзирателей и начальников лагпунктов вереницею носят свои грузы — шелуху от семячек уносят на зимний запас. Вдруг в какое-то утро они не появляются, хотя насыпана перед домом шелуха. Оказывается, это они задолго предугадали, это они знают, что сегодня будет дождь, хотя весёлое солнечное небо не говорит об этом. А после дождя ещё тучи черны и густы, а они уже вылезли и работают: они верно знают, что дождя не будет.
Здесь, в моей ссыльной тишине, мне так неоспоримо виделся истинный ход пушкинской жизни: первое счастье — ссылка на юг, второе и высшее — ссылка в Михайловское. И там-то надо было ему жить и жить, никуда не рваться. Какой рок тянул его в Петербург? Какой рок толкал его жениться?…
Однако трудно человеческому сердцу остаться на пути разума. Трудно щепочке не плыть туда, куда льёт вся вода.
Начался XX съезд. О речи Хрущёва мы долго ничего не знали (когда и начали читать её в Кок-Тереке, то от ссыльных тайно, а мы узнавали от Би-Би-Си). Но и в открытой простой газете довольно было мне слов Микояна: "это — первый ленинский съезд" за сколько-то там лет. Я понял, что враг мой Сталин пал, а я, значит, подымаюсь.
И я — написал заявление о пересмотре.
А тут весною стали ссылку снимать со всей Пятьдесят Восьмой.
И, слабый, покинул я свою прозрачную ссылку. И поехал в мутный мир.
Что чувствует бывший зэк, переезжая с востока на запад Волгу и потом целый день в гремящем поезде по русским перелескам, — не входит в эту главу.
Летом в Москве я позвонил в прокуратуру — как там моя жалоба. Попросили перезвонить — и дружелюбный простецкий голос следователя пригласил меня зайти на Лубянку потолковать. В знаменитом бюро пропусков на Кузнецком мосту мне велели ждать. Так и подозревая, что чьи-то глаза уже следят за мной, уже изучают моё лицо, я, внутренне напряжённый, внешне принял добродушное усталое выражение и якобы наблюдал за ребёнком, совсем не забавно играющим посреди приёмной. Так и было: мой новый следователь стоял в гражданском и следил за мной! Достаточно убедясь, что я — не раскалённый враг, он подошёл и с большой приятностью повёл меня на Большую Лубянку. Уже по дороге он сокрушался, как исковеркали (кто??) мне жизнь, лишили жены, детей. Но душно-электрические коридоры Лубянки были всё те же, где водили меня обритого, голодного, бессонного, без пуговиц, руки назад. — "Да что ж это за зверь вам такой попался, следователь Езепов? Помню, был такой, его теперь разжаловали". (Наверно, сидит в соседней комнате и бранит моего…[103]) "Я вот служил в морской контрразведке СМЕРШ, у нас таких не бывало!" (От вас Рюмин вышел. У вас был Левшик, Либин.) Но я простодушно ему киваю: да, конечно. Он даже смеётся над моими остротами 44-го года о Сталине: "Это вы точно заметили!" Всё ему ясно, всё он одобряет, только вот одно его забеспокоило: в "резолюции № 1" вы пишете: "выполнение всех этих задач невозможно без организации". То есть, что же: вы хотели создать организацию?
— Да не-ет! — уже заранее обдумал я этот вопрос. — «Организация» не в смысле совокупности людей, а в смысле системы мероприятий, проводимых в государственном же порядке.
— Ах ну да, ах ну да, в этом смысле! — радостно соглашается следователь.
Пронесло.
Он хвалит мои фронтовые рассказы, вшитые в дело как обличительный материал: "В них же ничего антисоветского нет. Хотите — возьмите их, попробуйте напечатать". Но голосом больным, почти предсмертным, я отказываюсь: "Что вы, я давно забыл о литературе. Если я ещё проживу несколько лет, — мечтаю заняться физикой". (Цвет времени! Вот тбк будем теперь с вами играть).
Не плачь битый, плачь небитый! Хоть что-то должна была дать нам тюрьма. Хоть умение держаться перед ЧКГБ.
В этой книге была глава «Арест». Нужна ли теперь глава — "Освобождение"?
Ведь из тех, над кем когда-то грянул арест (будем говорить только о Пятьдесят Восьмой), вряд ли пятая часть, ещё хорошо, если восьмая, отведала это "освобождение".
И потом — освобождение! — кто ж этого не знает? Это столько описано в мировой литературе, это столько показано в кино: отворите мне темницу, солнечный день, ликующая толпа, объятия родственников.
Но — проклято «освобождение» под безрадостным небом Архипелага, и только ещё хмурей станет небо над тобою на воле. Только растянутостью своей, неторопливостью (теперь куда спешить закону?), как удлинённым хвостом букв, отличается освобождение от молнии ареста. А в остальном освобождение — такой же арест, такой же казнящий переход из состояния в состояние, такой же разламывающий всю грудь твою, весь строй твоей жизни, твоих понятий — и ничего не обещающий взамен.