Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы, ваше высочество, можете меня отпустить, — сказал Жуаез, — но согласиться на это накануне боя было бы позором для меня.
Долгий гул одобрения был ответом на слова Жуаеза; герцог понял, что зашел слишком далеко.
— Любезный адмирал, — сказал он, встав со своего ложа и обнимая молодого человека, — вы не хотите меня понять. Ошибка уже совершена — неужели надобно усугублять ее? Теперь мы стоим лицом к лицу с вооруженными людьми, которые оспаривают у нас то, что сами предложили. Так неужели вы хотите, чтобы я уступил им? Тогда завтра они город за городом отберут все, что я завоевал; нет, меч обнажен — нужно разить им, не то они сразят нас.
— Раз ваше высочество так рассуждает, — ответил Жуаез, — я ни слова больше не скажу; я нахожусь здесь, чтобы повиноваться вам, монсеньер, и, верьте мне, с радостью пойду за вами, куда бы вы меня ни повели — к гибели или к победе! Однако… но нет, монсеньер…
— В чем дело?
— Я могу сказать это только вам, монсеньер.
Все присутствующие встали и отошли в глубь просторного шатра герцога.
— Говорите, — сказал он.
— Монсеньер, герцог де Гиз пытался подстроить ваше убийство; Сальсед не признался в этом на эшафоте, но признался на дыбе. Так вот, Лотарингец, играющий очень важную роль в этом деле, будет безмерно рад, если благодаря его козням нас разобьют под Антверпеном и если — как знать? — в этой битве, без всяких расходов для Лотарингии, погибнет отпрыск французской королевской династии, за смерть которого Гиз обещал так щедро заплатить Сальседу. Прочтите историю Фландрии, монсеньер, и вы увидите, что в обычае фламандцев — удобрять свою землю кровью самых прославленных государей Франции и самых благородных ее рыцарей.
Герцог покачал головой.
— Ну что ж, пусть так, Жуаез, — сказал он, — если придется, я доставлю треклятому Лотарингцу радость видеть меня мертвым, но радостью видеть меня бегущим он не насладится. Я жажду славы, Жуаез, ведь я последний в своей династии, и мне еще нужно выиграть немало сражений.
Затем герцог молвил, обратись к сановникам, по желанию адмирала удалившимся в глубь шатра:
— Господа, штурм не отменяется; дождь перестал, сегодня ночью — в бой!
Жуаез поклонился и сказал:
— Соблаговолите, монсеньер, подробно изложить ваши приказания; мы ждем их.
— У вас, господин де Жуаез, восемь кораблей, не считая адмиральской галеры, верно?
— Да, монсеньер.
— Вы прорвете линию обороны — это будет нетрудно сделать, ведь у антверпенцев в гавани одни торговые суда; затем вы поставите ваши корабли на двойные якоря против набережной. Если набережную будут защищать, вы откроете убийственный огонь по городу и в то же время попытайтесь высадиться с вашими полутора тысячами моряков. Сухопутную армию я разделю на две половины; одной будет командовать граф де Сент-Эньян, другой — я. При первых орудийных выстрелах обе колонны разом пойдут на приступ. Конница останется в резерве, чтобы в случае неудачи прикрывать отступление отброшенной колонны; из этих трех атак одна несомненно удастся. Отряд, который первым возьмет приступом крепостную стену, пустит ракету, чтобы сплотить вокруг себя остальные отряды.
Все присутствующие поклонились принцу, выражая этим свое согласие.
— А теперь, господа, — сказал герцог, — довольно слов! Нужно немедленно разбудить солдат и, соблюдая порядок, посадить их на корабли; ни один огонек, ни один выстрел не должен выдать нашего намерения! Идите, господа, и дерзайте! Счастье, сопутствовавшее нам до сих пор, не побоится перейти Шельду вместе с нами!
Полководцы вышли из палатки герцога и отдали нужные распоряжения.
Вскоре весь этот растревоженный людской муравейник глухо зашумел, но можно было подумать, будто ветер резвится в бескрайних камышовых зарослях и высоких травах польдеров.
Адмирал вернулся на свой корабль.
Однако антверпенцы не созерцали бездеятельно воинственных приготовлений герцога Анжуйского, и Жуаез не ошибался, полагая, что они до крайности озлоблены.
Антверпен разительно напоминал улей вечером — снаружи спокойный и пустынный, внутри же полный шума и движения.
Вооруженные фламандцы ходили дозором по улицам, баррикадировали дома, заграждали улицы двойными цепями, братались с войсками принца Оранского, которые небольшими отрядами прибывали в город. Вступил в него и сам принц Оранский, никем не узнанный, но проникнутый тем спокойствием, той твердостью, с которыми он выполнял все решения, однажды им принятые.
Принц Оранский остановился в городской ратуше; там он принял начальников отрядов городского ополчения, произвел смотр офицерам наемных войск и, наконец, собрав командиров, изложил им свои намерения.
Самым непоколебимым из них было намерение воспользоваться действиями герцога Анжуйского против Антверпена, чтобы порвать с ним. Герцог Анжуйский пришел к тому, к чему задумал его привести Молчаливый, с радостью видевший, что новый претендент на верховную власть губит себя так же, как все остальные.
В тот самый вечер, когда принц Анжуйский готовился к приступу, принц Оранский, уже два дня находившийся в Анверпене, совещался с комендантом города.
При каждом возражении, выдвигаемом комендантом против плана наступательных действий, предложенного принцем Оранским, тот качал головой с видом человека, изумленного такой нерешительностью.
Но каждый раз комендант говорил:
— Принц, вы ведь знаете, прибытие монсеньера — решенное дело; подождем же монсеньера.
Услышав это магическое слово, Молчаливый неизменно хмурил брови, но все-таки ждал. Тогда взоры присутствующих обращались к большим стенным часам, внушительно тикавшим, и казалось, все молили маятник ускорить приход того, кого ждали с таким нетерпением.
Пробило девять; неуверенность сменилась подлинной тревогой; дозорные сообщили, что во французском лагере заметно оживление.
— Господа, — воскликнул, услыхав это донесение, Молчаливый, — вы видите, время не терпит, а ничего еще не предпринято для защиты подступов к городу. Итак, господа, начнем совещаться!
Не успел он сказать этого, как ковровая завеса над дверью приподнялась, вошел служитель Ратуши и произнес одно лишь слово:
— Монсеньер!
В голосе этого человека, в той радости, которую он невольно проявил при выполнении своих скромных обязанностей, чувствовался весь восторг народа и все его доверие к тому, кого почтительно и безлично именовали «монсеньер».
Не успело отзвучать это слово, произнесенное дрожавшим от волнения голосом, как в зал вошел мужчина высокого роста, величественного вида, с головы до ног закутанный в плащ, который носил с неподражаемым изяществом.