Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Время рвется в никуда, а у меня беда.
Люди сумрачней не стали от моей печали,
И никто мне не кивнет, не поймет…
Что ему судьба чужая, что ему печаль глухая?
Незнакомой жизни строчка-каждый плачет в одиночку…
А я не дождуся ночи, мое сердце кровоточит:
От могилы с еще свежею землей отлучен я океанскою водой.
Сухо в горле, и сухи мои глаза,
Только слышу, в сердце каплет кровь-слеза…
Веня читал одно стихотворение за другим. Они были разные: совсем наивные, неплохие и просто хорошие, написанные, на мой не очень просвещенный взгляд, вполне профессионально. Но не это меня поразило, а то, что из-за них выглядывал совсем другой, абсолютно на себя не похожий Филатов! В них были пусть не всегда удачно выраженные, но подлинные мысли и чувства, вера в те самые идеалы любви, над которыми Веня остроумно и, бывало, не без цинизма посмеивался вслух. Потом мы долго разговаривали.
— Саше твои стихи нравятся?
— Откуда узнали, что я ему давал?
— Ну, уж раз мне…
— Понятно. В общем, да. Только, говорит, Есенину подражаю. А мне ведь все равно кому, я не для кого-нибудь пишу, а потому, что хочется, для себя.
— По ночам?
— Как придется… Вдруг что-то закипает в тебе… Нет, не так. На Востоке еще мне попалась книжка, я писателя не запомнил — или нет, там обложки не было. Ну, в общем, писатель рассказывает, как у него настрой появляется, вдохновение, что ли; в таком, мол, состоянии, когда у горла стоит гениальность, люди всходят на костер и не чувствуют боли. А что? Здорово! Вы не смейтесь, это не я, это писатель написал, а просто так бывает, что у меня самого такой настрой… — Веня отчаянно защелкал пальцами, — как будто море тебе по колено и ты все на свете можешь… Не то, наверное, говорю… Только уж вы никому, Андрей Иваныч, сраму не оберешься!
Я засмеялся. Не поняв причины, Веня насупился и спрятал тетрадку за пазуху.
— Боишься, люди узнают, что на самом деле ты лучше, чем кажешься?
— Вот уж ерунда! — возмутился Веня. — К чему вы это?
Я рассказал ему про сегодняшнюю историю с Пуховым. Веня широко раскрыл глаза.
— Вот тебе и «пыльным мешком из-за угла ударенный!» — удивился он. — Я его за какого-то неудачника считал… Были бы у меня два боевых ордена — я бы их на каэшке носил!
— А почему стихи никому не показываешь?
— Сравнили! Так то стихи, их кто хочет сочинит… Ну, пусть он теперь попробует!
— Кто и что попробует?
— Это я так, про Женьку Дугина вспомнил.
— Пока не понимаю.
— Разговор между нами?
— Конечно.
— Согласны вы, Андрей Иваныч, что иногда человек может сделать такое, что сразу его сущность видна?
— Если этот поступок не случайность.
— А вы сами судить будете. Помните, мы с Женькой подрались, с полгода назад?
— Помню. Безобразная сцена, в которой ты, Веня, выглядел не лучшим образом.
— Для вас, может, и не лучшим. А я об одном жалею — мало ему морду набил. Помните, Пухов огурцы вырастил?
Я, догадываясь, кивнул. Пухов привез на станцию ящик с землей и несколько месяцев колдовал над ней, пока не появились два крохотных кривых огурчика, которыми он очень гордился. Однажды чья-то рука сорвала эти огурчики и положила на их места маринованные.
— Все равно, Веня, на самосуд ты права не имел. Причины никто не знал, ты лишь восстановил против себя многих товарищей и начальника станции.
— Мои друзья всегда при мне, а без других обойдусь, — вспыхнул Веня. — А что касается отца-командира… Андрей Иваныч, вот Николаич — очень умный человек, да?
— Согласен.
— Так почему же он Женьку Дугина до сих пор не раскусил?
— Дугин — безупречный работник, Веня.
— Это я понимаю, об этом и спору нет! — Веня разгорячился. — Но ведь человек он — дерьмо. Подхалим и дерьмо!
— Для такого серьезного обвинения одних огурцов маловато.
— Маловато? — угрюмо переспросил Веня. — Ладно, раз — уж пошел такой разговор, без третьего… Помните, когда на Востоке запускали дизель… Он осекся.
— Продолжай, друг мой.
— Нет, про это не надо. И вообще получается, будто я сплетнями занимаюсь. Но все равно не пойму, почему Николаич его за друга держит.
— Ну, здесь секрета нет, ведь Дугин спас ему жизнь. Не знал?
— Не-ет…
— Сергей вывихнул ногу, а Женька два километра, в пургу, тащил его на себе. За это многое можно простить, Веня. Или многого не замечать, что одно и то же.
— Понятно, — огорчился Веня. — Значит, мне с Николаичем больше не зимовать… Жаль, мужик он железный, а на глазах шоры.
— Будешь, и еще не раз! — уверенно сказал я. — Но что же все-таки случилось с запуском дизеля? Не скрывай, Веня, ведь те дни на Востоке нам до сих пор снятся.
Веня покачал головой.
— Дал я ему, стервецу, слово… Андрей Иваныч, а вы сегодня лучше, даже и не кашлянули ни разу!
Наверное, самая грустная мудрость, которую человек приобретает с возрастом, — это растущее недовольство самим собой. Веня ушел, а я лежал и думал о том, что старею и понимание людей дается мне все хуже. Когда-то я Веню угадал, настойчиво рекомендовал Сергею взять его на Восток — и не ошибся: в самый тяжелый период расконсервации он проявил себя замечательно. В ходе зимовки, однако, он стал Сергея раздражать: по поводу и без повода пререкался с Дугиным, с наступлением полярной ночи — а на Востоке она длится полгода — то впадал в меланхолию, то становился агрессивным, и нам с Барминым стоило немалого труда уговорить Сергея взять его на Новолазаревскую. А там и я начал к Вене остывать; мне временами казалось, что он обмельчал, растрачивает свою личность на пустяки, а его непосредственности, столь симпатичная в юном Филатове, превратилась в ширму, за которой скрывается хотя и неглупый, но циничный парень. Веня заметил, что я к нему изменился, и стал меня избегать; кажется, он переживал мое охлаждение и понимал его причину.
Я поймал себя на том, что улыбаюсь и на душе теплеет, будто получил из дому хорошую радиограмму. Я просто радовался тому, что Веня ко мне вернулся и я снова ему верю, как прежде. Я еще не совсем понимал, почему, но знал, что это так. Дело, конечно, совсем не в том, что он пишет стихи, — кто из нас этим не грешил