Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одной из распространенных попыток академического перехвата эффектов дерегуляции в начале-середине 1990-х годов стало возведение принципа «anything goes» в ту образцовую степень, каковой Пол Фейерабенд не мог вообразить и в страшном сне. В противовес отталкивающему «постмодернизму», с которым он имел гораздо больше общего, чем хотелось бы самим участникам, этот принцип был открыто провозглашен этическим и методологическим регулятивом в разных секторах Академии: в виде «мультипарадигмального подхода» в социологии, «сопоставимости/единства научного и ненаучного знания» в философии и т. д.
Дерегуляция произвела перелом, по сути, сделавший одинаково легитимным и нелегитимным все множество контрагентов и их высказываний, уполномоченных формальной (институциональной) принадлежностью к науке и университету. Академия начала первой половины 1990-х годов представляла собой совершенно фантастическую амальгаму из ученых с именем и высокоспециализированными публикациями тиражом 150 экземпляров, религиозных аскетов, обретших убежище от опасной реальности, известных всей стране публицистов, доморощенных кухонных мыслителей, начинающих полит– и оргконсультантов, владельцев едва созданных и уже успешных кооперативов, которым было приятно или выгодно помимо новой работы в коммерческом секторе сохранять место в Академии, а также убежденных искателей НЛО, роевого сознания, метанаучной высшей истины и т. п. В условиях принципиальной слабости органов научного самоуправления, прежде всего ученых советов, и в отсутствие опекающей, надзирающей инстанции, которая до этого регламентировала отношения внутри институций, все эти участники оказывались одновременно обладателями весьма проблематичных профессиональных позиций и зыбкого авторитета перед лицом «большого общества», включая читающую публику, политиков, коммерческих заказчиков и прочих реципиентов их профессиональной речи; но также одинаково или почти одинаково легитимных позиций перед ними же и друг перед другом в стенах дерегулированных учреждений.
Приостановив прежние научные иерархии и уравняв в интеллектуальной нищете ученых, дилетантов, политиков, дерегуляция перепроизвела публичное пространство, допустив в него расистскую речь как один из множества (слабо)легитимных способов социальной систематики. Это во многом определило модель конкурентных отношений между различными типами институций, старых и новых, но также отношения внутри каждой академической институции, причем несимметричным образом. Если межинституциональное пространство в течение 1990-х годов демонстрировало тенденцию к росту разнообразия, включая не только самопровозглашенные экспертные институты и околополитические группировки, но и малые научные центры, независимые от больших институций дисциплинарные и междисциплинарные журналы, издания и порталы интеллектуальной публицистики; то внутренняя организация Академии претерпела обратную эволюцию. Будучи исключены из внутриинституциональных обменов, одиозные отделы ЦК и партийные ячейки, которые одновременно с опекой и контролем отчасти расширяли пространство карьерных маневров в бюрократизированной советской Академии[778], освободили место для новой, более жесткой конфигурации, связывающей руководство учреждений и большинство сотрудников, которое еще в советское время получило странное военное обозначение «рядовых».
Прежде всего демонтаж инстанций государственной опеки усилил зависимость «рядовых сотрудников» от руководства институций, превратив их в наемных работников, экономически и морально зависимых от начальства-работодателя. Занятые в двух, трех и более местах, преподаватели и исследователи оказались почти не связаны между собой коллегиальными, ассоциативными отношениями, что способствовало быстрой деградации научных и учебных дисциплин как саморегулирующихся – пускай и весьма ограниченно – сообществ[779]. Относительное уравнивание всех видов высказывания в результате дерегуляции привело к парадоксальной на первый взгляд централизации и концентрации академической власти у руководства заведений. Переход Академии в руки «кризисных менеджеров», казавшийся естественным в ситуации резкого снижения научных бюджетов и банального поиска денег на свет и отопление, в противовес советской партийной дисциплине заново центрировал академическую организацию 1990-х годов на внутренней начальственной иерархии, более равнодушной к научному смыслу речи. Взаимная изоляция институций, обретших административную «суверенность», и шаткое профессиональное положение их сотрудников лишь подкрепляли этот эффект. Такой силовой сдвиг изменил всю экономику академических обменов, по сути, создав иную академическую рациональность.
Именно в этой узловой точке мы обнаруживаем источник легитимности расистской речи как компенсаторной иерархической систематики зависимостей и превосходств. Он локализован в характере связей, в типе взаимодействий, которые регулярно воспроизводятся с начала-середины 1990-х годов в послесоветских академических институциях, где эффекты научной дерегуляции накладываются на возросшую административную иерархию. Практика «суверенных», жестко иерархизированных институций, с исчезающе слабыми ассоциативными связями и монополией руководства на принятие решений, становится такой формой дисциплинирования академического работника, которая почти естественно перепроизводит его как обладателя политической чувствительности правового толка[780]. Подчинение начальству, прямая зависимость от него как работодателя и отсутствие опыта процедурной коллегиальной практики в конечном счете редуцируют саму способность участника академических взаимодействий к интерпретации социального мира в иных терминах, нежели отношения зависимости, превосходства и манипуляции.
Это подкрепляется ключевым на сегодня академическим и политическим мифом, о котором я уже упоминал и который, казалось бы, логически никак не обязан расистской чувствительности, но тесно связан с нею генетически. Речь идет о модели, часто используемой при объяснении любых форм социальной самоорганизации, которая систематически переопределяется в терминах внешней манипуляции: участники самоуправляемых инициатив первым делом подозреваются в «подкупленности», «внешнем заказе», «рейдерстве», «политтехнологиях», а интерпретативная задача при этом сводится к локализации кукловода[781]. Строго говоря, неавтономный субъект, покинутый инстанциями опеки, – это большой познавательный парадокс. Но он остается абсолютно непроблематизируемым в иерархической модели «суверенных» институций, где участникам гарантирована свобода действовать или говорить только по достижении высоких административных позиций. Обладатели низких административных позиций всегда остаются на подозрении в том, что их действиями и высказываниями руководит, манипулирует кто-то вышестоящий.