Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Давно, с банкета, всё хочу спросить. Какая всё-таки любовь нужна была вертепу девяностых? «Юнона»? Или «Остров»? — прошептал Меркулов.
Сергей посмотрел на режиссёра, понимая, насколько важен тому ответ. Тот чуть смутился, но настойчиво повторил:
— Так какая же?
— Обе. Обе любви… и ещё множество других. К примеру, «Суходол». Да вы и сами знали это. А Толстой вовсе не гений… Но только он понял, что человек не меняется в тысячелетиях, просто хоронит воспоминания, объявляет тленом. И превращается в тень. А помощник у него страх как известный.
Меркулов взял его руку и незаметно для остальных пожал.
Не отводя глаз, Сергей еле слышно спросил:
— Ну что, Василий Иванович, будете ставить «Три сестры», пьесу, которую сам автор называл весёлой комедией? Тут и при нём?
— А разве можно… разве можно что-то поставить в этой пещере? Ведь… — Меркулов осёкся, — мудрёно… — и, не закончив фразу, заметил изумление виновника их появления здесь.
Зал был уже не зал, и аксельбанты стали просто погонами, и на столе, отчего-то нахмурясь, красовался бюст первого президента России. Помощник же стоял в отличном костюме от Валентино. Но в пещере. По-прежнему в пещере. Той самой, где он оставил Джеймса. «Вот это символы! А ты Флоренский… Тот и мечтать не мог…» — пронеслось в голове Сергея.
— Так для того вы и здесь, — с усилием взяв себя в руки, выдавил он, чувствуя, что именно это должен сказать сейчас, именно это и должен сделать Меркулов.
Режиссёр, всё ещё находясь в шоке от происходящего, выдохнул:
— Тогда… тогда уж «Божественную комедию»! Только вторую часть. Обратную проекцию! Написанную истинным «Я» самого!
Старик исподлобья и внимательно посмотрел на незнакомца, словно изумляясь бесцеремонности предложения, согласия на которое, казалось, никто у него и не спрашивал.
— Он что, сошёл с ума? — произнёс Алигьери, повернувшись к Сергею.
Тот вздохнул и посмотрел на Меркулова:
— Да нет, господин поэт. Он действительно способен. Только он и сможет. Доверьтесь.
Данте с облегчением вдруг обмяк, но тут же, выставив вперед посох, выпрямился и проговорил:
— Тогда пусть слушает! — и, поднеся развёрнутый свиток к подслеповатым глазам, начал: — Почему же у человека отнимается всё? Почему происходит такое? Почему ослепший художник в приступе безумия просит у Бога новые глаза из чистого изумруда, но так и не получает их? Почему поэт, обнажаясь, рыдает на глазах толпы, но понять его невозможно, и ничего, ничего не прощается ему? Почему, не слыша сердца, творим и обманываем каждый раз, не жалея себя? Почему, научившись покидать тело, мы неизбежно возвращаемся к умирающему своему телу? А не оставим его, зная предназначение? Гибнем вместе с ним, но ничего не меняем? Почему, не желая умирать, умираем ещё при жизни, а не признавая смерти, содрогаясь, каждый день ищем её и в тысячный раз находим? И годы людей наполнены одним — бесконечным её поиском. Страшно успешным. Так для чего мы смотрим в мир? Для чего даётся жизнь? Неужели для этого? Не может такого быть. Не может быть бессмысленным нескончаемый поток мучительных смертей. Почему скрыт от нас смысл мучительности их? И если прекрасная цель есть оправдание смерти нашей, то отчего ожидание её так нестерпимо больно? Почему каждую минуту страшного ожидания хочется закрыть глаза и остаток жизни не видеть творимое людьми? Если и есть в мире эволюция, то имя ей — эволюция зла. Бездонны глубины совести, поражённые ею. Чудовищен размах. В этом втором акте двухтысячелетней драмы, в самом начале которой были объявлены и убийца, и жертва, силы быть подобием жертвы даёт нам великая надежда, которая так часто и на глазах иссякает у рядом идущих, превращая в убийц уже их. Успешно. Раз за разом, день за днём. Всё дальше и дальше уходим мы от себя, от близких. Всё ближе подбираемся к кошмару, ожидающему нас там. Всё чаще примеряем тот единственный костюм и пару обуви, что возьмём с собой из гор нажитого в последний путь. Оставив собранное в животной гонке следующим мертвецам. И если добро в людях не есть главный багаж на пути том, а процесс его утраты неотвратим, почему не объявить вершимое правдой века сего? Дьявольским «откровением»? Быть может, тогда сознаем, кем проложен путь, и очнёмся, и распрямимся. И, встав рядом друг с другом, звуком тысяч сердец заглушим бешеный зов демонов, увлекающих нас в пропасть…
Тишина стояла такая, что люди были готовы вздрогнуть от любой осыпавшейся горсти щебня.
— Согласны ли? Понятна ли вам мысль моя? — Старик повернул голову к режиссёру.
— Конечно, синьор. — Меркулов склонился в почтении.
— Тогда… тогда….
Неожиданно для всех Данте отвернулся к стене. В эти несколько мгновений заворожённые слушатели, очнувшись от оцепенения, охватившего каждого из них, начали недоуменно переглядываться, не понимая, чему свидетелями должны стать.
— Что ж, — повернувшись обратно и доставая из нагрудного кармана платок, произнёс великий скиталец. При этих словах все снова замерли — в глазах Алигьери стояли слёзы. — Коли так… коли ручаетесь… значит, судьба. Прошу вас. — Он взял руку Меркулова и трогательно вложил в неё пожелтевший свиток. Затем, не отпуская руки, подвёл того к боковой стене пещеры. — Начинайте же! — Посох упёрся в серые камни.
Губы режиссёра, без его на то воли, вдруг разжались, и, удивляясь самому себе, что тут же заметили остальные, он выкрикнул:
— Занавес!
Раздался шорох. Невидимая прежде ткань, рухнув откуда-то сверху, заскользила по полу и, словно нехотя, начала отползать в стороны. В открывшуюся щель, трепеща, пробился первый луч ослепительно-белого света. Прямо над нею, осветив серый диабаз, загорелись слова: «Оставь надежду всяк сюда входящий. В ней нет нужды, здесь всё получишь ты!».
В эти несколько мгновений вдруг застыла, отяжелев, незримая вечность поиска, ведущая человека от начала времён, раздумывая в последний раз, звать ли по-прежнему его за собой, не открывая трагическую неуловимость финала, или оставить безумный мир, увлекаемый все дальше и дальше отчаянной жаждой свободы.
Остановиться на первом мешала ей книга, приподнявшая завесу над перекрестием любви и смерти, которые больше не сойдутся никогда, а пойдут рядом. Пленяя людей или забирая их тени. А выбирая последнее, нужно было откликнуться на зов собственного отражения, уже крика отчаяния, оставив теням лишь эхо. Превратив в иллюзию жизнь по эту сторону бытия, с его театрами, картинами и котелками. И ускользнуть затем в уготованный великим изгнанником мир, полный волшебной музыки, ибо никто не отзовётся там на лукавое восхищение поиском пустоты.
В этих улетающих секундах её мучительных раздумий каждому из людей, кого привела всё-таки судьба в пещеру, а не только очнувшимся от оцепенения, вдруг открылось то невидимое, что так давно стало ясно великому поэту и провидцу. В день, когда положил он на бумагу последние двенадцать терцин.
— Стойте! Стойте! — незнакомый человек, блеснув очками, появился внезапно у входа и бросился к занавесу, стягивая его обратно.