Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не огнестрел, хотя огнестрел – это как?
– Сожгли.
– Вот чёрт. – Он наклонился к ней, чтобы сделать паровоз. – Постой: у тебя на глазах?!
Он отшатнулся с выражением такого инфографического ужаса, что Беке, стыдясь самой себя, жарко закивала, и её накрыла огромная волна жалости к себе.
Струйка дыма из незнакомого рта втягивалась в её почти сжатые губы, как порция необходимого по жизненным показаниям сочувствия. Она могла сколько угодно потом презирать себя, но сейчас она хваталась за эту ниточку дыма, которая стыдно связывала её с живым, пусть и совершенно чужим человеком – Лазарем с рожей толкачей наркоты. Ну и что. Зато он был живой и смердел только каннабисом…
Когда Виски содрогнулся в том своём последнем содрогании, она явственно, всей собой ощутила его уход, как он оттолкнулся от земли, в пустоту, где не больно сожжённой коже, где больше ничего не больно.
– Любовные связи между людьми не прочнее, чем нити слюны при поцелуях, – целуя её, однажды сказал он. – Но твои слюни ничего, мне нравятся, довольно прочные.
Наверное, со стороны, например, с балкона верхнего этажа, их пара с Лазарем выглядит, как целующий в утешение той-бой со своей плачущей мадам.
Когда этот захлёб жалостью отхлынул, Беке попросила косяк с собой, и у Лазаря, на удивление, обнаружилась парочка. Они пошли искать работающий банкомат, чтобы снять денег, но Беке заносило из стороны в сторону на подламывающихся ногах, а когда они нашли один, выяснилось, что машина не работает, хотя Беке для верности набрала код едва ли не трижды.
Лазарь положил руку ей на плечо и глубоко заглянул в глаза, где слёзы оставили только тёмные разводы туши для ресниц.
– Ладно. Принесёшь завтра вечером на Сен-Мишель. Я тебе верю.
– Спасибо!
Она сама не знала, чего так вцепилась в эту дурь, но сейчас это казалось самым важным.
– Дойдешь сама?
– Да, конечно.
– Не дуй в одиночестве на улице. Это опасно.
– Ладно.
– Ну пока? В какую сторону, ориентируешься?
– Да, вниз туда, к Большим бульварам.
– Ну давай. Держись, что тут поделаешь…
– Пока, Лазарь, до завтра.
Непослушными губами она поцеловала воздух с двух сторон его брылей, благодарная за утешение сочувствием и травой в долг, и пошла в свою сторону, а он отправился в противоположную. Беке кивнула, услышав, что он затянул песню.
Спрашивается, а чего бы ему было и не спеть? Лазарь шлёпал по пустым звонким улицам, направляясь к вокзалу Сен-Лазар, у которого позаимствовал псевдоним, он ещё успевал на последнюю электричку до своего пригорода. В Париж он выбирался редко и сегодня приехал только встретиться с одним человечком да подрезать пару марокканских косячков. Завтра бабушка приготовит вкусный обед! Вообще наша бабушка и из Дарта Вейдера приготовит молочного ягнёнка, но с деньгами, которые ему послал Аллах, у них будет настоящий пир, а всех мелких можно будет прокатить на карусели.
Капюшон свитера, который он вытащил из-под воротника куртки и надел, делал его неотличимым и опасным. На нём были удобные кеды, а в нём самом столько энергии, что он без труда мог бы взобраться на крышу любого из этих османовских зданий просто по отвесным стенам их фасадов. В кармане мягких спортивных штанов лежали тяжёленькие винтажные часы явно люксового бренда с золотым браслетом и её кредитка, код от которой он запомнил так же легко, как и выяснил. Никогда не знаешь, когда тебе повезёт, правильно поёт почтенный певец в той своей песне: предопределение! Всё предопределено: всё, что бы ни сделал я, и всё, что бы ни сделали мне.
В конце концов, часы она выбросила сама, а он просто взял ненужное.
Пока с возрастом мистер Доминик Хинч не овладел навыком жить без сна и добирать днём дрёмой с открытыми глазами, мучения бессонницы начинались одинаково: тянуть дальше уже невозможно и приходится лечь в постель. Надо укрыться и думать о том, что а вот ведь кто-то просто закрывает глаза, словно на берегу моря сна, оно тихо плещется о берег вокруг одеяльца, любопытные ласковые барашки бегут быть посчитанными, пена – как белые маленькие цветы по краю волны… И это море лёгких сновидений поглощает спящего, где до пробуждения с ним происходят невероятные сказочные события, какие никогда в действительности произойти не могут: полёты, чувство себя другим человеком, проникновение в любые иные исторические времена…
Само время идёт вдоль берега сна, и поэтому говорят, что ребёнок растёт во сне.
…и тут приходила Она.
Но он узнал одно самое безопасное место на свете, где ему удавалось хоть как-то удерживаться, если повернуться к стенке, изо всех сил зажмуриться и заставить себя увидеть – во всех подробностях переплетений хлопковых нитей – полотняную брючину отца, подвёрнутую над голой ступнёй. Далее, если получалось, он использовал светлый лён как экран.
Это был пляж в Брайтоне, приморском городке в паре часов езды от Лондона, куда время от времени родители отправлялись провести день со школьным товарищем отца, пообедать вместе и где Доминику разрешали походить по берегу босиком. Он всегда шёл немного позади, чтобы не мешать взрослым разговаривать, но пока был совсем маленьким, мог захохотать преувеличенно громко, просто, чтобы поддержать их хохот, если вдруг они закатывались от смеха, и тогда, отгоняя сигаретный дым от лица, мать оборачивалась и издалека приветливо кивала ему. Ему нравилось скакать по их следам, прыгая в неглубокие ямки в мелкой гальке, пока те ещё не сравняла волна.
Они проходили мимо других детей на пляже и мимо других родителей, и маленький Хинч с немалым изумлением замечал вещи поистине удивительные: как дети сидят на шеях своих пап. А мамы хватают детей, тискают и заваливают на пляжные подстилки, и они хохочут вместе. Невероятно! А некоторые зацелованные дети даже ещё и отбиваются, выкручиваясь из ласковых рук.
И, наверное, опьянённый этими невероятными картинами, однажды Доминик прибавляет шагу, догоняет родителей с папиным другом и с разбегу повисает на отце. Тот едва удерживается на ногах, в несостоявшемся падении больно хватая сына за спичечное предплечье, и орёт на него.
И хотя ему и больно, синяки от отцовских пальцев проходить будут долго, и страшно стыдно – крик перекрывает все звуки на многолюдном пляже, – Доминик всё равно улавливает странное чувство не отстранённой близости с орущим и хватким отцом. Не смея поднять головы, он упирается глазами в подробные переплетения нитей, будто слёзы испуга стали увеличительным стеклом у него в глазах: держи меня, ты держи меня ещё крепче, если хочешь.
Потому что, когда ночью приходила Объятельница, это был единственный якорь, который мог его удержать.
Объятельница своими объятиями сдавливала грудь так, что рёбра едва не ломались, и нечем было дышать, казалось, что лопаются и глаза, круглую форму которых он в эти моменты ощущал очень явно. Вскрикнуть, позвать, вдохнуть Объятельница не давала: она словно бы играла и шутила, и прижимала его к себе словно бы из радости и любви, но ничего страшнее страха её прихода для Доминика не существовало. Но также Она откуда-то знала, что никто, кроме Неё, не обнимает этого ребёнка, и что даже в убийственном обморочном ужасе какая-то часть его души, пусть не больше фасолины, но рада Её объятиям.