Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Она жива? Её не мучили? — вскричал Ветлов.
Пани Стишинская немедленно выпрямилась.
— Вы забываете, с кем вы разговариваете, сударь! Я оставлена герцогом во дворце, так уважаема им и его супругой, что странно было бы, если б кто-нибудь осмелился пальцем дотронуться до моей дочери, до моей крови! Поезжайте скорее в Москву, и вы найдёте вашу супругу... вероятно, в том монастыре, где живёт теперь та старушка, которой я должна была её доверить из-за моих бесчисленных дел. К цесаревне Лизавета вернуться теперь уже не может, но если постигшее её несчастье образумило её и она согласится жить в Петербурге, поближе ко мне, то я могу для неё найти почётное место, например компаньонкой у баронессы Юлии Менгден... Но она должна быть здесь ещё осторожнее, чем там, чтоб не повредить мне...
— Сударыня! — вскричал Ветлов, не будучи больше в силах сдерживать радостное волнение. — Низко кланяюсь вам за ваше благодеяние и прошу о нас больше не беспокоиться... никаких хлопот вам от нас не будет, и вы даже о нас никогда не услышите... Нам в столицах и при дворах делать больше нечего, мы навсегда поселимся в лесу... там мы ещё можем что-нибудь сделать, там....
Он хотел ещё что-то такое прибавить, но, опомнившись, смолк и, ещё раз поклонившись, вышел из комнаты, оставляя тёщу с разинутым от недоумения ртом.
Ушёл, её не дослушав... И больше сюда не вернётся... Значит, она и дочери своей никогда больше не увидит? Что ж, это, пожалуй, даже и лучше. В большое поставила бы её Лизавета затруднение, приняв её предложение... ну, какая она резидентка при важной придворной даме! Бог с нею совсем!.. А звезда цесаревны? Он даже не спросил про неё, точно дело идёт о грошовой игрушке, а не о вещи, стоящей несколько тысяч! Забыл, верно, про неё, с таких чудаков всё станется.
Пани Стишинская была права. Ветлов совсем забыл про подарок цесаревны и вспомнил про него недели три спустя в новом своём доме, на хуторе, когда они с женой успели очнуться от страшных душевных потрясений и поняли, что посланное им счастье случилось с ними в действительности, а не во сне и что теперь они каждый день будут просыпаться в объятиях друг друга, что немцы про них забыли и бояться им, кроме Бога, некого.
Ф. Зарин-Несвицкий
БОРЬБА У ПРЕСТОЛА
Пир был готов, но гости
оказались недостойны его.
Слова кн. Дм. Мих. Голицына. Записки Манштейна[1].
Часть первая
I
— Граф, дорогой граф, наконец‑то! — произнесла молодая женщина, протягивая обе руки навстречу входившему в маленькую гостиную, сверкавшему брильянтами и золотым шитьём камергерского камзола молодому, стройному красавцу.
Она сидела на низком кресле, обитом тёмно-малиновым бархатом. Её маленькие ножки в ажурных, плетённых из золота туфлях покоились на бархатной подушке. Лёгкие, как пена, кружева на вырезе открытого платья едва прикрывали её высокую белоснежную грудь. Чёрные глаза её, томные и ленивые, мерцали манящим блеском под высокой причёской взбитых локонами тёмных волос.
В золочёных люстрах с хрустальными подвесками горели восковые свечи под красными шёлковыми колпаками. И этот красный свет, наполнявший комнату, придавал странно-нежный оттенок лицам.
Эта молодая женщина была первой красавицей при дворе, Наталья Фёдоровна Лопухина, жена генерал-майора Степана Васильевича, двоюродного брата и камергера двора царицы Евдокии, бабки царствующего императора, урождённой Лопухиной, первой жены Петра Великого.
Тот, кого она так радостно приветствовала, был граф Рейнгольд Левенвольде, генерал-майор и камергер. Он состоял при русском дворе резидентом бывшего курляндского герцога Фердинанда, лишённого в 1727 году сеймом герцогской короны. Своим графством, камергерством и чином он был обязан недолгому фавору при покойной императрице Екатерине Алексеевне. Граф Рейнгольд хорошо устроился в России.
Слегка склонившись, непринуждённой походкой придворного, скользя по роскошному персидскому ковру, покрывавшему пол гостиной, граф Левенвольде приблизился к Лопухиной и одну за другой поцеловал её руки. Потом он опустился на низенький табурет у кресла Натальи Фёдоровны.
— Где вы пропадали, — спросила Лопухина, — и что нового?
— Я? — ответил Левенвольде. — Я отдыхал. Я устал от этих непрерывных празднеств. Сказать по правде, болезнь императора пришлась кстати. Надо же сделать передышку. Вчера я был в остерии. Там был и Иван Долгорукий. По-видимому, они расстроены, что свадьба императора завтра не состоится.
— Положение императора, кажется, не внушает опасений, — сказала Лопухина. — А ваш Иван — надутый и скверный мальчишка, он губит императора, — резко закончила она. — Ох уж эти Долгорукие!..
— Вы не любите их, — тихо произнёс Левенвольде, овладевая её руками.
Он нежно перебирал тонкие длинные пальцы, целуя каждый по очереди.
— Что мне Долгорукие? — сказал он. — Мне скучно от этого разговора! Какое нам дело до них? — и он поднял свои прекрасные глаза на Лопухину. — Притом император нездоров, и теперь всё тихо.
— Ах, Рейнгольд, Рейнгольд! — с упрёком произнесла Лопухина, низко склоняясь лицом к его кудрявой голове. — Вы иностранец, вы ничего не понимаете.
Рейнгольд, продолжая целовать её руки, небрежно ответил:
— Вы научили меня быть русским.
— Долгорукие! — продолжала Лопухина. — Вы подумайте только! С тех пор как они подсунули ему эту надменную девчонку, княжну Екатерину, они совсем потеряли голову! Её брат, этот убогий и развратный Иван, развращающий императора, — в двадцать лет генерал, майор Преображенского полка, Андреевский кавалер? Вы посмотрите только, как позволяет он себе третировать самых знатных людей с истинными заслугами! А она? Она, кажется, уже теперь считает себя императрицей. С тех пор как её стали поминать на ектениях[2], называть «высочеством» и государыней-невестой, она уже принимает иностранных послов; мы должны целовать её руку… Но это позор!..
— Вы завидуете? — сказал Левенвольде, отпуская её руки. — Вы, конечно, красивее её. Не хотели ли вы быть императрицей всероссийской?
Лопухина насильственно засмеялась.
— А не хотели ли вы быть супругом покойной императрицы? — ответила она.
По лицу