Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что я слышу — музыка?
Это была музыка. Паха Сапа засунул походный нож за ремень, взял Рейн за руку и повел через осиновые заросли и лунные тени вверх к небольшой седловине, потом вниз по сосновому леску с другой стороны. Выйдя из широкохвойных сосен и снова оказавшись среди осин, они остановились. Рейн прижала ладони к щекам.
— Боже мой!
Внизу они увидели красивое озеро — большое для Черных холмов, — которого не было там прежде. Паха слышал об этом озере от других работников ранчо, но не знал, где оно находится. В 1891 году дамбой перегородили речушку в западной оконечности долины, где вертикальные камни стояли плечо к плечу, и назвали новый водоем озером Кастера. (Много лет спустя оно будет переименовано в Сильвиан-Лейк.) За три года до этого, в 1895 году, рядом с водой, вблизи невидимой дамбы и неподалеку от высоких камней на дальней западной оконечности озера построили отель.
Паха Сапа обнял Рейн за плечи.
В широком, из камня и дерева дворике у самой воды играл оркестр. Дорожка вокруг озера в некоторых местах была устлана великолепным белым гранитом, который теперь сиял в свете луны и звезд. На крыльце отеля, во дворике и на деревьях у озера светились бессчетные китайские фонарики. Под быструю музыку оркестра танцевали пары в вечерних одеждах. Другие прогуливались по широкой поляне, по белой сияющей дорожке или по пристани, на которой горели фонарики и от которой отплывали каноэ, лодки и другие маленькие суденышки (у многих с кормы свисали белые фонарики) с парами — за веслами мужчина, на сиденье женщина с бокалом вина.
Паха Сапа чувствовал себя как во сне, в котором ты приходишь в свой старый дом и видишь, что он изменился до неузнаваемости, как никогда не мог измениться в реальном мире.
Но за этим чувством возникало еще более сильное, такое сильное, будто легкие ему обожгло кипятком.
Паха Сапа смотрел на смеющиеся, танцующие, прогуливающиеся пары вазичу, некоторые мужчины были в смокингах, женщины — в длинных, свободно ниспадающих одеждах, их кожа в глубоких вырезах платьев отливала белизной в свете ламп, Паха Сапа смотрел на отель с шикарными номерами, выходящими на залитое лунным светом озеро, с рестораном, по которому, словно призраки, скользили официанты, разнося превосходные блюда хорошо одетым смеющимся мужчинам и женщинам, белым мужьям и женам; он смотрел с тоской в сердце, понимая, что именно это и должно было стать уделом его молодой практически белой красавицы жены, дочери знаменитого священника, автора четырех теологических книг, его жены, которая, еще не достигнув двадцатилетия, путешествовала по Европе и великим городам Америки… вот как должна была жить Рейн де Плашетт, вот чего она заслуживала, вот что она имела бы, если бы не…
— Прекрати!
Рейн ухватила его за руку и развернула лицом к себе. Музыка смолкла, и до них издалека, скользнув по рукотворному озеру вазичу, донесся звук аплодисментов. На лице Рейн появилось выражение ярости, глаза ее горели.
Она прочла его мысли. Она часто читала его мысли. Он в этом не сомневался.
— Прекрати, Паха Сапа, любимый мой. Ты — моя жизнь. Мой муж. А все это…
Она отпустила его левую руку, пренебрежительным движением правой руки отметая видение отеля, оркестра, танцующих, лодок, цветных фонариков…
— Это не имеет никакого отношения ко мне, к тому, чего я хочу, что мне надо. Ты меня понимаешь, Паха Сапа? Понимаешь?
Он хотел ответить ей, но не мог.
Рейн снова положила руку ему на предплечье и встряхнула его со всей силой женщины, привыкшей к тяжелому труду. Паха Сапа понял, что она может рельсы гнуть. А неистовый взгляд ее карих глаз мог прожечь камень.
— Я никогда не хотела этого, мой любимый муж, мой дорогой. То, что я хочу, — оно здесь…
Она прикоснулась к его груди над сердцем.
— …и здесь…
Она приложила руку к верхней части своего живота — под единственной оставшейся грудью.
— Ты понимаешь? Понимаешь? Потому что если нет… тогда иди к черту, Черные Холмы из народа вольных людей природы.
— Понимаю.
Он обнял ее. Оркестр снова начал играть. Явно что-то популярное в нью-йоркских дансингах.
И тут Рейн безмерно удивила его.
— Вайачхи йачхинь хе?
Он громко рассмеялся, и на сей раз не из-за ее непонимания родов в лакотском, а просто радуясь тому, что она знает эти слова. Откуда она их знает? Он не помнил, чтобы когда-то приглашал ее танцевать.
— Хан («Да»).
Он обнял ее там, в осиновой роще, над новым озером, и они танцевали до поздней ночи.
Когда Паха Сапа уходит с работы в пять вечера, он уже не видит белых ореолов вокруг его товарищей по работе, но у него начинается пульсирующая головная боль и, как следствие, во время спуска по пятистам шести ступеням — головокружение.
Наверху все готово к завтрашнему торжеству, кроме пяти демонстрационных зарядов. Никому не разрешат завтра утром подниматься на скалу, кроме Паха Сапы, который и установит детонаторы. Небольшую бригаду допустят наверх, чтобы повесить флаг на стрелу и подготовить оснастку над головой Джефферсона. Остальная часть завершающей утренней подготовки будет проводиться на горе Доан, где соберутся пресса и толпы важных персон.
Борглум вернулся и отводит в сторону рабочих, которые должны закрепить флаг на следующий день, — он явно собирается дать им последние указания. Паха Сапе последние указания не нужны, и он незаметно проскальзывает на парковку, заводит мотоцикл Роберта и следует в облаке пыли за спешащими домой по горной дороге рабочими.
Он проезжает треть пути вниз по склону, и тут ему приходится свернуть в лес, где он соскакивает с седла, опускается на четвереньки и выблевывает обед. После этого головная боль вроде бы уменьшается. (Паха Сапа, который так долго справлялся с самыми разными болями, не испытывал ничего подобного с того момента, когда шестьдесят лет назад кроу по имени Кудрявый чуть не расколол его череп прикладом ружья.)
Приехав домой, Паха Сапа греет воду для еще одной горячей ванны, чтобы уменьшить боль и обрести большую гибкость, но в итоге засыпает прямо в ванне. Просыпается он в холодной воде, за окном темно. Он в ужасе вздрагивает… Неужели он проспал? А что, если Мьюн отправился в какой-нибудь кабачок, когда Паха Сапа не приехал за ним в назначенное время?
Но сейчас всего четверть десятого. Теперь дни стали короче. Когда Паха Сапа вытирается, глядя, как вода вихрем уходит из ванны, ему кажется, что уже наступила полночь.
Он и думать не может о еде, но берет несколько сэндвичей, кладет их в старый холщовый мешок — судок он брать не хочет. Он понимает, насколько это глупо и сентиментально, — он готов быть разорванным на куски, но хочет при этом сохранить судок, в который когда-то укладывала ему обед Рейн. Глупо, глупо, думает он и качает раскалывающейся от боли головой. Но оставляет сэндвичи в холщовом мешке.