Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Над низеньким стриженым садом, у самого моря стоял кирпичный голландский домик – государев дворец Монплезир. Здесь также все было тихо и пусто. Только в одном окне свет: то горела свеча в царской конторке.
За письменным столом сидели друг против друга Петр и Алексей. В двойном свете свечи и зари лица их, как все в эту ночь, казались призрачно-бледными.
В первый раз по возвращении в Петербург царь допрашивал сына.
Царевич отвечал спокойно, как будто уже не чувствовал страха перед отцом, а только усталость и скуку.
– Кто из светских или духовных ведал твое намерение к противности и какие слова бывали от тебя к ним или от них к тебе?
– Больше ничего не знаю, – в сотый раз отвечал Алексей.
– Говорил ли такие слова, что я-де плюну на всех – здорова бы мне чернь была?
– Может быть, и говаривал спьяна. Всего не упомню. Я, пьяный, всегда вирал всякие слова и рот имел незатворенный, не мог быть без противных разговоров в кумпаниях и такие слова с надежи на людей бреживал. Сам ведаешь, батюшка, пьян-де кто, не живет… Да это все пустое!
Он посмотрел на отца с такою странною усмешкою, что тому стало жутко, как будто перед ним был сумасшедший.
Порывшись в бумагах, Петр достал одну из них и показал царевичу.
– Твоя рука?
– Моя.
То была черновая письма, писанного в Неаполе к архиереям и сенаторам, с просьбой, чтоб его не оставили.
– Волей писал?
– Неволей. Принуждал секретарь графа Шенборна, Кейль. «Понеже, говорил, есть ведомость, что ты умер, того ради пиши, а буде не станешь писать, и мы тебя держать не станем» – и не вышел вон, покамест я не написал.
Петр указал пальцем на одно место в письме; то были слова:
«Прошу вас ныне меня не оставить ныне».
Слово «ныне» повторено было дважды и дважды зачеркнуто.
– Сие «ныне» в какую меру писано и зачем почернено?
– Не упомню, – ответил царевич и побледнел.
Он знал, что в этом зачеркнутом «ныне» – единственный ключ к самым тайным его мыслям о бунте, о смерти отца, о возможном убийстве его.
– Истинно ли писано неволею?
– Истинно.
Петр встал, вышел в соседнюю комнату, позвал денщика, что-то приказал, вернулся, опять сел за стол и начал записывать последние показания царевича.
За дверью послышались шаги. Дверь отворилась. Алексей слабо вскрикнул, как будто готов был лишиться чувств. На пороге стояла Ефросинья.
Он ее не видел с Неаполя. Она уже не была беременна. Должно быть, родила в крепости, куда посадили ее тотчас по приезде в Петербург, как узнал он от Якова Долгорукого.
«Где Селебеный?» – подумал царевич и задрожал, потянулся к ней весь, но тотчас же замер под пристальным взором отца, только искал глазами глаз ее. Она не смотрела на него, как будто не видала вовсе.
Петр обратился к ней ласково:
– Правда ли, Феодоровна, сказывает царевич, что письмо к архиереям и сенаторам писано неволею, по принуждению цесарцев?
– Неправда, – отвечала она спокойно. – Писал один, и притом никого иноземцев не было, а были только я да он, царевич. И говорил мне, что пишет те письма, чтоб в Питербурхе подметывать, а иные архиереям подавать и сенаторам.
– Афрося, Афросьюшка, маменька!.. Что ты?.. – залепетал царевич в ужасе. – Не ведает она, забыла, чай, спутала, – обернулся он к отцу опять с тою странною усмешкой, от которой становилось жутко. – Я тогда план Белгородской атаки отсылал секретарю вице-роеву, а не то письмо.
– То самое, царевич... При мне и печатал. Аль забыл? Я видела, – проговорила она все так же спокойно и вдруг посмотрела на него в упор тем самым взором, как три года назад, в доме Вяземских, когда он, пьяный, бросился на нее, чтоб изнасиловать, и замахнулся ножом.
По этому взору он понял, что она предала его.
– Сын, – сказал Петр, – сам, чай, видишь, что дело сие нарочитой важности. Когда письма те волей писал, то явно намерение к бунту не токмо в мыслях имел, но и в действо весьма произвесть умышлял. И то все в прежних повинных своих утаил не беспамятством, а лукавством, знатно, для таких же впредь дел и намерения. Однако же совесть нашу не хотим иметь пред Богом нечисту, дабы наносам без испытания верить. В последний [раз] спрашиваю, правда ль, что волей писал?
Царевич молчал.
– Жаль мне тебя, Феодоровна, – сказал Петр, – а делать нечего. Буду пытать.
Алексей взглянул на отца, на Ефросинью и понял, что ей не миновать пытки, ежели он, царевич, запрется.
– Правда, – произнес он чуть слышно, и только что это произнес, страх опять исчез, опять ему стало все безразлично.
Глаза Петра блеснули радостью.
– В какую же меру «ныне» писал?
– В ту меру, чтоб за меня больше вступились в народе, применяясь к ведомостям печатным о бунте войск в Мекленбургии. А потом подумал, что дурно, и вымарал…
– Так, значит, бунту радовался?
Царевич не ответил.
– А когда радовался, – продолжал Петр, как будто услышав неслышный ответ, – то, чаю, не без намерения: ежели б впрямь то было, к бунтовщикам пристал бы?
– Буде прислали б за мной, то поехал бы. А чаял быть присылке по смерти вашей, для того… – остановился, еще больше побледнел и кончил с усилием: – Для того, что хотели тебя убить, а чтоб живого отлучили от царства, не чаял…
– А когда бы при живом? – спросил Петр поспешно и тихо, глядя сыну прямо в глаза.
– Ежели б сильны были, то мог бы и при живом, – ответил Алексей так же тихо.
– Объяви все, что знаешь, – опять обратился Петр к Ефросинье.
– Царевич наследства всегда желал прилежно, – заговорила она быстро и твердо, как будто повторяла то, что заучила наизусть. – А ушел оттого, будто ты, государь, искал всячески, чтоб ему живу не быть. И как услышал, что у тебя меньшой сын, царевич Петр Петрович, болен, говорил мне: «Вот видишь, батюшка делает свое, а Бог – свое!» И надежду имел на сенаторей: «Я-де старых всех переведу, а изберу себе новых, по своей воле». И когда слыхал о каких видениях или читал в курантах, что в Питербурхе тихо, говаривал, что видение и тишина недаром: «Либо-де отец мой умрет, либо бунт будет»…
Она говорила еще долго, припоминала такие слова его, которых он сам не помнил, обнажала такие тайны сердца его, которых он сам не видел.
– А когда господин Толстой приехал в Неаполь, царевич хотел из цесарской протекции к Папе Римскому, и я его удержала, – заключила Ефросинья.
– Все ли то правда? – спросил Петр сына.
– Правда, – ответил царевич.
– Ну ступай, Феодоровна. Спасибо тебе!