Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ещё деталь: в «Бесах» идею «кадрили литературы» городская молва приписывает Кармазинову, который «даже сам, говорят, хотел нарядиться и взять какую-то особую и самостоятельную роль». И ныне именно Тургеневу, по убеждению присутствовавших, принадлежала сама мысль об «апотеозе». И именно он берёт на себя некую особую роль.
В отличие от «кадрили» в «Бесах», церемония в Благородном собрании была встречена бурными рукоплесканиями. Аплодировали, впрочем, не все.
«…Апотеоз этот, – записывает современник, – вышел, по крайней мере, по моему личному впечатлению, несколько комичен».
Пока Н. Г. Рубинштейн, размахивая дирижёрской палочкой, управлял оркестром и невидимым хором, участники церемонии выстроились позади Пушкина (по словам того же очевидца, «глупо глядя на публику»). Венки, как было сказано, слагались к подножию бюста. «Один только Тургенев, подойдя к бюсту, увенчал своим венком главу Пушкина».
В этом заключалась его особая роль.
Нам неизвестно, как отнёсся Достоевский к «апотеозу» и к своему в нём участию. Не посетила ли его мысль об удивительной судьбе его романных фантазий? О странных сближениях сюжетов – вымышленных и реальных, об их перевоплощениях и нечаянных встречах? Не волновала ли его пугающая способность угадки – тех событий, с которыми ему ещё предстояло столкнуться в будущем: казнь в «Идиоте» – и казнь Млодецкого, «кадриль литературы» – и московский «апотеоз»?
«Высокая фигура Тургенева, с его внушительной седою головой особенно выделялась в среде писателей, допущенных на сцену… Максимов, Потехин и прочая литературная мелкота самодовольно улыбались на этом самодельном Олимпе. Даже скромная фигура Достоевского как-то стушевалась перед видным станом Тургенева, выступившего несколько вперёд и усерднее других кланявшегося в ответ на восторженные приветствия».
Трезвому скептическому наблюдателю (археологу М. А. Веневитинову) не нравится этот спектакль. Ибо литераторы не столько чествуют Пушкина, сколько исполняют роли статистов при Тургеневе. «Апотеоз… – добавляет он, – как-то не вязался с представлением об обыкновенной скромности наших доморощенных писателей и с простотою русского человека…»[763].
Но такова была атмосфера этого праздника, где главные участники «волновались и напрягались, как борцы, которым предстоит победа или поражение». Страхов рассказывает, что две его знакомые дамы, приехавшие из Петербурга («большие поклонницы просвещения и литературы»[764]), горько жаловались ему, что они просто не узнают знакомых литераторов, настолько те стали вдруг надменными и поглощёнными собой.
Страхов не поясняет, кого именно имели в виду вышеупомянутые дамы. Но «надменность» плохо вяжется со «странно съёжившимся» Достоевским.
В конце вечера он должен был «съёжиться» ещё больше. И не только потому, что соперник обошёл его по «сумме оваций». Его насторожило другое.
«За кулисами, – сообщает он Анне Григорьевне, – …я заметил до сотни молодых людей, оравших в исступлении, когда выходил Тургенев. Мне сейчас подумалось, что это клакеры, claque, посаженные Ковалевским»[765].
Он, конечно, преувеличивает. Энтузиазм был искренний. Но ведь недаром объясняет ему Иван Аксаков, что клакеры – это студенты Ковалевского («все западники»); они «заготовлены» заранее, чтобы «выставить Тургенева как шефа их направления». И именно поэтому Аксаков на следующий день откажется читать свою речь после Тургенева.
В антракте Достоевский прошёлся по зале – и «бездна людей, молодёжи и седых дам бросались ко мне, говоря: вы наш пророк, вы нас сделали лучшими, когда мы прочли Карамазовых. (Одним словом, я убедился, что “Карамазовы” имеют колоссальное значение.)»[766]
Незнакомые люди «толпами» приходят к нему за кулисы – пожать руку. Его обступают на лестнице при разъезде. В общем, он не может пожаловаться на отсутствие интереса к его особе. Он явно несправедлив к сопернику: сам он любим, пожалуй, не меньше.
Тут автору следует остановиться. Ибо он как бы различает упрёк, что в его книге наличествует явное недоброжелательство к Тургеневу и «перекос» в пользу Достоевского.
Автора огорчило бы подобное предположение. Ему не хотелось бы специально разъяснять, что его собственное отношение к творцу «Отцов и детей» не совпадает с точкой зрения его героя. Но он, автор, как уже говорилось, вовсе не претендует на то, чтобы блюсти заслуженную его персонажами меру академических воздаяний. Именно глубокое уважение к ним повелевает автору не подгонять историю «в пользу» литературы. Он надеется на читательские объективность и понимание. Он в первую очередь озабочен тем, чтобы рассказать правду: уловить скрытую пульсацию взаимных симпатий и антипатий, разобраться в глухом борении страстей – общественных, литературных и личных. Подобная задача требует не только ретроспективных созерцаний, но и взгляда изнутри.
«Перестаньте, – советовал Г. К. Честертон, – хоть на время читать то, что пишут живые о мёртвых; читайте то, что писали о живых давно умершие люди»[767].
Последуем этому совету – и вернёмся к июньским дням 1880 года.
Главные баталии были ещё впереди.
«Речь была встречена холодно…»
В час дня 7 июня зал, бывший вчера свидетелем литературных чтений, вновь наполнился возбуждённой толпой. На эстраде, затянутой красным сукном, высился бюст Пушкина: он был покрыт венками вчерашнего «апотеоза».
Писатели, среди которых находился и Достоевский, поместились на эстраде.
Первое заседание Общества любителей российской словесности открыл его председатель С. А. Юрьев. Вслед за ним на кафедру взошёл делегат Французской республики Луи Леже (или, как писали газеты, – Лежар). Он прочёл свою речь по-русски, хотя и с сильным акцентом.
Лежара встречали восторженно: присутствие иностранного гостя на национальных торжествах как бы сообщало им важность события европейского.
Впрочем, внимание Европы к московским торжествам этим не ограничилось. Были оглашены письма от немецкого романиста Бертольда Ауэрбаха, от Виктора Гюго (он выражал сожаление, что по многочисленности занятий не может присутствовать в Москве лично, но заверял, что мысленно он там) и от английского поэта Альфреда Теннисона.
Все три письма были на имя Тургенева[768].