Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Улька потупилась, заплакала, ушла от стола.
– Ты пошто так?
– Знаю, что не забыт мой великий грех.
– Вспомнил про себя… для тебя забыл, иначе не были бы вместе.
– Забудешь тот грех, заслужу его!
Не скоро, зато твердо Сенька постиг «уставное письмо» и скоропись, особенно долго не давались ему буквы «т» и «р».
– Упомни, сынок, клин! Клином вверх и втыкай букву твердо… клином! – говорил старик.
Подьячий заходил к ним, как родня, выпивал, а выпить старик любил. Как-то раз за выпивкой, теребя свой единственный ус – другой выщипан был, – сказал:
– Нынче, сынок, говорил я со старостой дьячим площадным… Ерш – прозвище ему. А наговаривал я, чтоб лишнего из стрельцов подьячего прибрать к площади.
– Добро бы было… в караулы загоняли.
– Добро и будет, как в гости к тебе заведу Ерша, щукина сына!
– Веди! Угостим с Ульяной.
Однако староста подьячих в гости не торопился.
Стрелецкая служба Сеньки полегчала очень мало. Тюха-Кат понял, что Сеньку надо держать, как дойную корову: больше дал – легче служба. Меньше дал – караулы по-старому – в Разбойный приказ.
Сенька подговаривал стрельцов написать на пятисотного и голову челобитную царю. Написать брался сам.
– Пытали мы, – ответили забитые служаки, – мало проку: побьют челобитчиков, тем и дело изойдет.
«В „медном“ много людей окалечили, а все же медные деньги убрали – серебро пошло, – думал Сенька. – Около царя живя, терпят всякое лихо… Без бунтов у царя и бояр ништо возьмешь!»
Сенька служил, терпел и присматривался. Так прошли весна, лето и осень. Осенью зачастил к Сеньке в гости старик подьячий, а с ним плотный, приземистый стрелец, подьячий староста Ерш. Староста трезвый был малоязычен, все молчал, а подвыпив до красноты в глазах, кричал, размахивая кулаками, но по столу не стучал:
– Неправды, други, скопилось – сундуки-и! Когда же то, што в сундуках лежит, крышку выпрет, быть лиху!
Рыжевато-седые кудри на голове Ерша становились дыбом. На слова старика подьячего: «Когда же, Ерш, щучий сын, хозяина нашей выпивки своим человеком устроим? Когда к площади укрепим?» – отвечал:
– Ты, одноусый Кот, пей, ешь и язык держи! Нынче ему у нас не время.
– Когда же время-то, Ерш?
– А тогда, когда вы друг на друга перестанете кляузы писать царю. – Поглядел красными пьяными глазами на Сеньку, прибавил: – Пождем еще… Кого возьмут в войско да пошлют куда, тогда жди!
Раскидалась на постели боярыня Малка, рыжие волосы от пота свалялись, как мочала. Иссохла пышная грудь, долит пот, особенно ночью, и кашель – негромкий, частый – беспокоит горло. Розовые губы синевой подернуло. Старая шутиха сватьюшка время от времени поправляет съехавшее голубого шелка одеяло, обложенное соболем. Больная пинает одеяло, шепча:
– Ой, жарко! Ой, тошно! Грудь гнетет.
– Не скидай одевалье! Зазябнешь, голубица, как в утре зябла.
– Дай пить, сватья!
– Испей-ко во здравие святой водушки.
– Дай квасу! Святая вода тухлым пахнет.
– Грех, боярыня! Святая вода – она целит.
Сватья в серебряной чаше дает боярыне святой годовалой воды.
– Ух, нехороша! Дай квасу!
– На-ко малинового взвару. Испей, согреет.
– Мне и так жарко! Погаси у образов лампадки, – душно!
– Ой, боярыня! Грех какой: скоро к вечерне зазвонят, а ты лампадки тушить.
– Вот, сватья… во время, как Никон ко мне ластился, взяла я у него тетрать в сафьяне, а в тетрати от какого-то Прокопия[273] списано о Византии. Был там царь Устиньян[274], все церкви строил да монастыри украшал, и состроил тот царь предивную церковь, а назвал ее Святой Софией. Он так ее изукрасил мраморами цветными и камнями самоцветными, коврами золотными и свешниками, как мореходцы с моря плыли ночью, то думали, глядя на ту церковь, что гора серебра, злата и драгоценных камениев светится. Хоры отроков там чудно пели. Ох, погаси лампадки! Тяжко, вдоху нет.
– Да уж погашу! Приму на душу грех.
Сватья встала, теребя бородавки на лице, сняла свой колпак с бубенчиками, подула на огни, перекрестилась, потом села, как прежде, на низкий табурет, а боярыня, покашляв, отдышалась и продолжала:
– Свету было в той церкви, будто на небе, и много, много воздуху теплого. Думается мне – поехала бы я в тот город Цареград. Молиться, вишь, не мастерица… Подышала бы тем дивным воздухом, послушала бы птиц, что в садах кругом той церкви поют и… исцелилась бы… А, нет! Руки, ноги будто чугун стали… и город тот нынче под турчином.[275]
– Ну, боярыня, матушка, голубица моя. Я о том Цареграде от стариков, людей древних кощуну чула, а говорится в той сказке, будто тот город под водой кроется, и не нынче уж залит он. Сказывается, помню, кощуна по церковному ладу:
«И восстанет жена именем Феодора[276]… и царствовати имет в Царе-граде. И будет буява и потворница диаволя дочь. Во дни ее будут во граде том мор, беда и убойства… будут убивати брат брата… и во святых местах блудники будут блуд творити и всякое непотребство делати: игры, плясание и песни бесовские… И речет та окаянная царица гордынею: «О, нарицаемый божецарю! Пришла я погубить на земли память твою с шумом, се бо видел еси, что сотворила я? Ты же и волоса единого с головы моей не уронил!»
Тако ей глаголющей и ина хульная, срамная словеса на Бога, и разгневается на ню Бог яростию великою и пошлет архангела Михаила и подрежет серпом град той, обернет его, яко жернов-камень, и тако погрузит его и с людьми во глубину морскую. Останется от него на торгу столп един, в нем же положены гвозди честные, ими же пригвождено было на кресте тело Христово и запечатано вверху столпа того благочестивым царем Констянтином. Приходяще же в кораблях корабельницы-купцы и ко столпу тому будут корабли свои привязывати, будут плакать: «О, превеликий, гордый Царь-град! Колико лет приходим к тебе куплю деюще, а нынче во един час пучина морская тебя без вести сотвори».