Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да и время уже было позднее, а в окне мерцала черная ночь, окрашенная фонарями в нездоровый цвет, улица была пустынна — погода совсем не располагала к поздним прогулкам.
С другой стороны, сознание успокаивала одна мысль: если Шебаршину стало плохо, то он обязательно бы позвонил, попросил помощи — это же обычная вещь, так принято…
Но звонка от него не последовало. А раз не заверещал телефон, не объявил тревогу — значит, все в порядке.
Утром Салганик звонить также не стала, всякое утро — это пора суматошная, люди обычно торопятся собираться на работу и, стоя в одном ботинке, спешно допивают кофе, в общем, утром бывает не до разговоров.
Салганик решила позвонить после работы, где-нибудь часа в четыре, в пять, — в это время Шебаршин обычно приезжал домой и после обеда находился в благодушном настроении. На неурочный звонок мог среагировать отрицательно, даже резко, поэтому не хотелось нарываться на колючесть умного человека.
Не знала Салганик, что после вчерашнего телефонного разговора у Шебаршина были еще два телефонных разговора — с Татьяной Александровной Пушкиной и Светланой Гургеновной — последний разговор, насколько мы знаем, был уже совсем поздний, в десять часов…
Салганик набрала номер квартиры Шебаршина где-то часа в четыре дня, может, на несколько минут позже, приготовилась к долгим гудкам, поскольку Шебаршин обычно брал трубку не сразу, но на этот раз трубка была поднята на удивление быстро.
Поднял трубку Сережа, внук Шебаршина. Речь отрывистая, не очень внятная, Сережа стал говорить, что у деда с глазами было плохо, еще что-то… Салганик не выдержала:
— Причем тут глаза, Сережа? Дед совсем недавно был у врача, и ничего плохого обнаружено не было…
— Дед застрелился, — сказал Сережа.
Новость как обухом ударила по голове: неужели все так плохо?
Плохо настолько, что хуже просто быть не может
Сережа еще что-то объяснял, но Салганик не слушала его: то ли спазмы какие-то начались, то ли еще что-то происходило. Было больно, очень больно.
Уже позже, через несколько месяцев после того дня, когда мы разговаривали с Мариам Львовной, она, проанализировав все спокойно и взвешенно, сказала, что для ослепшего Шебаршина смерть была, пожалуй, единственным выходом. Жизнь без зрения, без света, без возможности видеть, без привычных книг, людей была бы для него невыносимой мукой, он не смирился бы с нею и обязательно сделал бы то, что сделал.
Семь с половиной лет на его руках находилась хворая Нина Васильевна, он видел, что с ней происходит, ее боль сделалась его болью, и если с ее беспомощностью он справлялся, то с собственной беспомощностью справиться бы не смог. Любой из нас не смог бы, не только он.
Выход, как ему казалось, был один, только один, и он предпочел его всему остальному.
Он не смог бы после того, что было, после прежней своей жизни, — жить в темноте, слепо передвигаться по квартире, натыкаясь на углы и лихорадочно соображая, что же за угол это мог быть, он не смог бы даже кота завести — кота надо поить, кормить, ежедневно убирать лоток, — ничего этого он бы не смог делать.
Можно было бы нанять домработницу, но Шебаршин принадлежал к той породе людей, которые для себя лично, для собственных нужд не позволяли себе такого делать, всегда обхаживали себя сами. Кстати, об этом при встрече очень подробно говорил Игорь Сабиров: когда все посольские семьи выехали из Ирана и мужья остались без жен, на Шебаршина было любо-дорого посмотреть, он всегда был очень тщательно, чисто и со вкусом одет. В то время как многие другие сотрудники посольства — не все, конечно, но многие, позволяли себе одеваться абы как, ходили неухоженные, иногда неумытые, плохо побритые, в неглаженых костюмах и рубашках…
Шебаршин не мог себе позволить этого, он всегда ходил в тщательно отглаженном костюме и сияющих, накрахмаленных чистых сорочках. Шебаршин везде, во всех условиях был Шебаршиным. Он умел им быть.
Оставшись без глаз, он не смог бы быть прежним, ведомым всем Шебаршиным, и это, если откровенно, пугало его.
Были, конечно, и другие причины для ухода из жизни, и о них тоже надо говорить, но говорить особо и очень осторожно, тихо: а вдруг это не так?
Это во-первых, а во-вторых, сейчас развелось очень много политических жучков, которые готовы делать себе капитал на чем угодно, начиная с безобидных вещей, вроде заключения долгосрочных договоров о регулярных поставках навоза на Марс, кончая штуками обидными и опасными, способными пролить человеческую кровь. В том числе немало существует людей, готовых на чужой смерти просто погреть руки. Есть еще и в-третьих, и в-четвертых, и в-пятых… Аспектов этих много, и ни один из них нельзя выпускать из вида.
Только вот Леонида Владимировича Шебаршина не вернуть. Увы! Мир без таких людей делается серым, неприглядным, тусклым, — в общем, никаким. А это очень плохо. Для всех нас плохо.
Хотя официально считается, что Леонида Владимировича не стало двадцать девятого марта 2012 года, экспертиза сделала заключение, что смерть наступила все-таки тридцатого марта, глубокой ночью, где-то часа в четыре… А до этого он находился в кромешной, страшной темноте, совершенно один, в состоянии поединка самим с собой, оглушенный тревогой, болью, онемением, чернотой, внезапно навалившейся на него.
К сожалению, смерть в этом поединке взяла верх.
Эта книга была уже написана, оставалось только подчистить ее, убрать «неловкие» фразы, которые порой появляются помимо воли автора — ну словно бы рождаются сами по себе, — ликвидировать повторы, произвести общую редактуру и отнести рукопись в издательство.
Но материалы все поступали и поступали. От людей, которые знали Шебаршина, дружили с ним, были в чем-то согласны с его оценками жизни и мира, а в чем-то, наоборот, не согласны, спорили и мирились, имели общее прошлое и вспоминали его, строили планы на будущее, а потом общение их оборвалось — буквально разом, в один миг. В материалах этих все было отражено как в зеркале.
О Шебаршине много писал журналист Юрий Петрович Изюмов — особенно в горькие весенние дни, когда Леонида Владимировича не стало: и после ночного выстрела Шебаршина в себя, и через девять дней после трагедии, и на сороковины, когда душа человека окончательно отправляется в мир иной, остаются только книги, написанные им, дела сделанные, да память.
Недаром говорят, что умерший человек бывает жив до тех пор, пока о нем помнят живые.
Как только живые перестают говорить, забывают о нем, так человек перестает существовать — это закон.
Изюмова я знаю по «Литературной газете», в которой сам проработал довольно много лет, знаю также и то, что до «Литературки» он был помощником у человека, который немало сделал для столицы, для Москвы, — Гришина Виктора Васильевича — первого секретаря горкома партии, дважды Героя Социалистического Труда. Именно при Гришине москвичи перестали стонать: не хватает жилья, именно при нем мой дядя, фронтовой разведчик, приехавший с войны с семью ранениями, переехал из сырого подвала в Лаврушинском переулке в отличную двухкомнатную квартиру на Татарской улице и устроил новоселье, на котором, мне кажется, гуляла половина квартала…