Шрифт:
Интервал:
Закладка:
5
Своего друга Ревкин в обкоме не застал. Только что уехал домой, сказали ему.
Так даже лучше, подумал Ревкин и поехал искать Худобченко дома.
Петр Терентьевич жил недалеко от обкома, в старинном особняке, обнесенном каменным забором и охраняемом специальным нарядом милиции. Оставив машину возле зеленых ворот, Ревкин прошел через проходную. Его здесь знали и пропустили. Не спросил документов и швейцар, дежуривший у парадного входа.
— Они обедают, — сказал швейцар и улыбнулся Ревкину, как своему.
— Андрюшка! — услышал Ревкин радостный голос.
Он поднял глаза и увидел жену Худобченко, смазливую и упитанную дамочку, которую официально звали Парасковья Никитовна, а в узком кругу своих — просто Параска. Она стояла на верхней ступени мраморной лестницы.
— Заходь, заходь, — сказала она. — А мы як раз обедать собирались. Скидай свий макинтош и поняй у столовку, там твий дружок сидить, ковыряе у носи.
Подождав, пока Ревкин поднимется, она провела его в помещение, которое называла столовкой. Это был большой зал с узорным паркетом, дорогими люстрами и гардинами. У окон стояли в кадках фикусы и пальмы, на стенах висели охотничьи пейзажи и среди них — портреты Ленина и Сталина. Хозяин дома сидел за огромным столом, предназначенным, очевидно, для больших приемов, потому сам казался маленьким.
— О. кого я вижу! — обрадовался он. — Ну, Параска, теперь никуда не денешься, ставь горилку!
Он вышел из-за стола, пожал Ревкину руку, похлопал его по спине, помял как следует.
— Сидай, друже, сидай. — Худобченко схватил за спинку, поволок по паркету и подтащил к Ревкину ореховый стул. — Вот сыдю тут и думаю: это ж надо, какая роскошь! И хто же в ней жил? Буржуи. А теперь сыдю я, Петро Худобченко, хлопец из хлеборобской семьи. Все ж таки революция не зря, я думаю, совершилась. — Он хлопнул в ладоши, появилась девушка в переднике и наколке. — Натуся, — обратился к ней Худобченко, — Андрею Еремеевичу прибор принеси. Зараз выпьем, борща рубанем. Настоящего. Не то шо у вас, у кацапов, какие-то шти. Капуста да вода. А тут бураки красные, баклажаны, морква, сметана…
Он стал долго и красочно излагать рецепт приготовления борща, а потом — вареников разных сортов, а потом — галушек, но мы повторять этих рецептов не будем и отправляем желающих к поваренной книге.
Выпили, закусили, и только после этого Ревкин решил поделиться своими неприятностями. Он рассказал, как Фигурин появился в Долгове, как вызывал к себе всех, включая Борисова, как был напечатан в газете очерк о капитане Миляге. Худобченко слушал с сочувствием, а Парасковья Никитовна так та даже всплакнула, она всегда была легка на слезы.
— И вот ты понимаешь, — закончил свой рассказ Ревкин, — они меня обвиняют, что я дискредитирую органы.
— Понимаю. — Худобченко отодвинул недоеденный борщ и закурил. — История, шо и говорить, неприятная. Ну, а для чего ж ты это делал?
— Что делал? — не понял Ревкин.
— Ну это вот… дискредитировал?
— Петр Терентьевич, — сказал Ревкин, — мне сейчас не до шуток.
— Та я ж разве шуткую? Я тебя серьезно спрашиваю: зачем ты это делал?
— Петр Терентьевич, — сказал с обидой Ревкин, — ты, может, меня не так понял. Я тебе говорю, что этот Миляга…
— Та шо мени твой Миляга? — сказал Худобченко. — Меня интересует не Миляга, а Андрюшка Ревкин, то есть ты.
— Так ведь в том-то и дело, что Миляга…
— А я тебе кажу, мени на твоего Милягу наплевать и растереть. — И он действительно плюнул и действительно растер.
Ревкин попробовал зайти с другой стороны:
— Петр Терентьевич, ты меня хорошо знаешь?
— Ну, знаю, — согласился Худобченко, но, как показалось Ревкину, не очень уверенно. — Водку пили, на рыбалку издыли.
— И все?
— А шо еще?
— Но ведь ты же меня знаешь с двадцать пятого года.
— Ну хорошо, признаю, знаю с двадцать пятого года. Но поверхностно.
— Поверхностно? — переспросил Ревкин, надеясь, что он ослышался. Он даже обернулся к Параске, ища сочувствия, но та стыдливо опустила глаза.
— А як же ж. Конечно, поверхностно. Мы хоча и с двадцать пятого года, а если вспомнить, о чем балакалы, ну, не считая, конечно, служебных вопросов, а так, як ото кажуть, в часы досуга? А ни о чем. Як ото сегодня, про борщ, про горилку, ну, на рыбалке, значит, обсуждали, клюет, не клюет, ну, на мормышку ты меня учил ловить зимой, и это ж все с самого двадцать пятого года и по сей день. А внутрь же я к тебе не залазив, и шо там в тебе творится, не знаю.
— А рекомендацию в партию не ты мне давал?
— Ну, это шантаж! — вырвалось у Парасковьи Никитовны.
— А ты помолчи! — цыкнул на нее Худобченко. — Тут мужеский разговор. Насчет шантажа не знаю, а шо до рекомендации, ну давал. Ну и шо? Я ж тоже человек, могу и ошибиться. Може, Ленин Троцкому давал рекомендацию, откуда я знаю?
— Значит, ты меня уже с Троцким сравниваешь?
— Та не, это я к примеру. Я и сейчас могу сказать, что работник ты был неплохой, деловитый…
— Почему — был? — закричал Ревкин почти в ужасе. — Я еще, кажется, не умер.
— Та ну тебя, — махнул рукой Худобченко. — Ты, я вижу, еще и демагог хороший. Был, не был, я же тебе не про то, а про то, шо если органы в тебе сомневаются, так, может, они тебя лучше знают, у них, может, есть основания.
Ревкин встал. Он хотел уйти молча, но трудно было не высказаться.
— Так, — сказал он горько, — вот ты, оказывается, какой. А я еще считал тебя другом.
Худобченко ничего не ответил. Он сидел, обхватив руками голову, и смотрел в стол.
— А шо друх, — сказала вдруг Параска. — Ты там шо-то натворил со своим Милягой, чи як его, а Петро теперь за тебя должен голову класты? А то друх, друх. Та як шо б ты був настоящим другом, так ты бы в таком своем положении и порога нашего не переступив. Ты же знаешь, шо Петро хворый, шо вин не один, шо в ньего диты…
— Та диты тут ни при чем, — сказал Петро. — И ни при чем, шо хворый. А главное то, шо я коммунист. Дружба, конечно,