Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Занимаясь переводами, я с любопытством обнаруживал, что любое стихотворение, за которое я брался, странно перекликалось со стихами того или иного французского поэта. Но скоро мне стало ясно, что Пушкин тут ни при чем; причиной было не мнимое французское отражение, которое принято находить в его стихах, а то, что я в этот момент поддавался влиянию литературных воспоминаний. Руководствуясь этими услужливыми воспоминаниями, я оставался если не удовлетворенным, то по крайней мере не очень раздраженным своими переводами. Вот одно из стихотворений, перевод которого, как я считаю, немного успешней других. <…>[По-французски — «Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы».]
Я попытался также перевести несколько отрывков из поэм и драм Пушкина. В порядке любопытства, вот одна из наиболее прекрасных «онегинских» строф. Я много бы дал, чтобы хорошо перевести эти четырнадцать строк. <…>[Перевод строфы «Зачем крутится ветр в овраге…» из неоконченной поэмы Пушкина «Езерский».]
Я не обольщаюсь насчет качества этих переводов. Это достаточно правдоподобный Пушкин, вот и все; правда в другом. А проследив все его поэтическое творчество, заметим, что в самых его затаенных уголках звучит одна истина, и она единственная на этом свете: истина искусства. Как было бы увлекательно проследить сквозь века развитие одной идеи. Не шутя, осмелюсь сказать: это был бы идеальный роман, ибо, очищенный и освобожденный от всякого человеческого налета, этот абстрактный образ, казалось бы, живущий напряженной жизнью, показывает всем: будь то хоть Шекспир, хоть Гораций, ценность их заключается в одном — в их творчестве.
Сейчас самое время об этом вспомнить, поскольку в том, что касается литературы, мы сбиваемся с пути. Например, так называемый человеческий документ уже сам по себе красивый фарс, а вся эта социология, которая кривляется в современном романе, столь же отвратительна, сколь смешна.
Я вовсе не хочу сказать, что век, в котором мы живем, расслаивается с прозрачной волнистостью северного сияния. Так, можно было бы взять идею прекрасного, чтобы исторически проследить ее нравственные муки и сделать из этого что-то более живое, чем авантюрный роман. Как драматична судьба пушкинского творчества. Он еще не умер, когда критик Белинский с его ограниченным умом не нашел ничего лучшего, как затеять с ним ссору. Нашли, видите ли, что его недостаточно занимали события времени. Гегелевская философия у нас плохо привилась. Однако ни на одно мгновенье не поблекла истина Пушкина, нерушимая как сознание. Наоборот, кажется, дивный дух сейчас воцарился в мире. Когда среди людей есть Человек, его лучезарное влияние стоит лучших умов прошлого. Конечно, с обывательской точки зрения может показаться, что мир становится все хуже и хуже: это и надоедливый шум заполонивших все вокруг автомобилей, и страх перед катастрофой, которой нас пугают газеты. Но взгляд философа, созерцающего жизнь, искрится доброжелательностью, подмечая, что в сущности ничего не изменилось и по-прежнему остаются в почете добро и красота.
Если же жизнь иногда кажется мрачной, то только от близорукости. Для тех, кто умеет смотреть, она предстает такой же полной открытий и наслаждений, какой она являлась поэтам прошлого. Право же, я не перестаю спрашивать себя, как художнику удается мимоходом вдруг превращать жизнь в маленький шедевр. Сколько раз на улице я был поражен вдруг неожиданно возникавшим и так же неожиданно исчезавшим театральным зрелищем! Вот, залитый солнечным светом, едет грузовик, полный угля, и угольщик с черным лицом сидит на высоком сиденье, зажав в уголке рта удивительно зеленый липовый стебель. А однажды в очень ранний час я увидел здорового берлинского почтальона, вздремнувшего на скамейке, в то время как два других из-за цветущего жасминового куста с нарочитым комизмом подкрадывались на цыпочках, чтобы запихнуть ему в нос табак.
Я видел драмы: манекен в нетронутом костюме, правда, с разодранным плечом, печально валялся в грязи среди опавших листьев. Ни дня не проходит, чтобы эта сила, это ярмарочное вдохновение не создавало там или сям какой-нибудь сиюминутный спектакль. Поэтому хотелось бы думать: то, что у нас зовется искусством, в сущности не что иное, как живописная правда жизни; нужно уметь ее улавливать, вот и все. Тогда жизнь становится занимательной, когда погружаешься в такое состояние духа, при котором самые простые вещи раскрываются перед нами в своем особенном блеске. Идешь, остановишься, смотришь на проходящих людей, а потом начинается спешка; а когда вдруг замечаешь на улице ребенка, удивленного каким-нибудь происшествием, которое он когда-нибудь обязательно вспомнит, возникает чувство сопричастности времени, поскольку ты ведь видишь этого ребенка накапливающим воспоминания для будущего, которое он уже сам представляет. К тому же мир так велик! Только обыватели, сидя в полумраке своего жилища, любят думать, что путешествия уже не раскрывают никаких тайн; на самом деле горный ветер так же будоражит кровь, как и прежде, и погибнуть, идя на благородный риск, всегда было законом человеческой чести. Сегодня больше чем когда-либо поэт должен быть так же тверд, спокоен и угрюм, как того хотел Пушкин сто лет назад. Порой самый безупречный художник пытается сказать свое слово в защиту гибнущих или недовольных, но он не должен поддаваться этому искушению, так как можно быть уверенным: если дело заслуживает страданий, оно лишь после них принесет неожиданные плоды. Нет, решительно, так называемой социальной жизни и всему, что толкнуло на бунт моих сограждан, нет места в лучах моей лампы; и если я не требую башни из слоновой кости, то только потому, что доволен своим чердаком.
ПРЕДИСЛОВИЕ К "ГЕРОЮ НАШЕГО ВРЕМЕНИ"
Статья впервые опубликована в 1958 г. (NY: Doubleday). Печатается по изданию: В. Набоков. Роман, рассказы, эссе. — С.-Пб.: «Энтар», 1993 г.
1
В 1841 году, за несколько месяцев до своей смерти (в результате дуэли с офицером Мартыновым у подножия горы Машук на Кавказе), Михаил Лермонтов (1814–1841) написал пророческие стихи:
В полдневный жар в долине Дагестана
С свинцом в груди лежал недвижим я;
Глубокая, еще дымилась рана,