Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, два „слабых“ и „нерешительных“ (в глазах „прямодушных“ и „волевых“ современников) человека, полководец и царь, из которых один в течение года „угробил“ две неприятельские армии, а второй (в который раз!) поднимал на ноги всю Европу, чтобы низложить Наполеона, снова отправились в поход. 25 декабря Кутузов отправил дочери письмо из Вильны: „Лизанька, мой друг, и с детьми, и с Николаем Федоровичем, здравствуйте! Вот наш Кудашев и генерал, и скоро увидится с женою. Какой счастливец! Мы несколько поутихли, то есть, поизменились. В наших границах уже нет ни одной неприятельской души. Несчастные остатки замороженных французов бежали вдали от меня. Сейчас получил твое письмо от 27-го ноября, в котором ты слишком меня восхваляешь; это может меня испортить. Вчера я писал Дашеньке в Ревель и столько ей наговорил, что сам расплакался. Сегодня мы оставляем Вильну и отправляемся в герцогство Варшавское, куда уже вступили несколько наших корпусов. Катенька часто мне пишет. Прекратилась ли несносная чума? Вчера 20000 пруссаков отделились от французов“. 30 декабря генерал Йорк, командовавший прусским корпусом, решился подписать Таурогенскую конвенцию с представителями русского командования. „Согласно конвенции весь корпус отделялся от корпуса Макдональда и оставался нейтральным впредь до решения Прусским Королем вопроса о союзе с Россией. Известие о заключении Таурогенской конвенции было ужасной новостью для Прусского Короля и государственного канцлера Гарденберга. Причем получили они ее за дружественным обедом с французским послом Сен-Морсеном и маршалом Ожеро. Гарденберг выразил французскому посольству возмущение по поводу действий Йорка, заверив также, что генерал будет арестован и предан суду. Любопытно, что Йорк, узнав об этом, в свою очередь, также торжественно, но уже в кенигсбергской газете объявил, „что в прусском государстве газета не является официальным государственным органом, что еще ни один генерал не получал отставки через газету“. С. М. Соловьев предположил, что Фридрих Вильгельм III „стал играть в двойную игру: перед французами не одобрил соглашения Йорка, послал генерала Клейста сменить его; но Императору Александру дал знать, что одобряет поступок Йорка, только явно признатьего не может““9. Действительно, король тайно предупредил Йорка: „как скоро он узнает об указе генералу Клейсту арестовать его, то отдался бы под покровительство Императора Александра и старался держаться недалеко от прусского войска“10. Это была та ситуация, когда следовало стремиться не к уничтожению живой силы противника, который в любой момент мог превратиться в союзника, а к захвату его территории. 1 января 1813 года, находясь на границе герцогства Варшавского, Михаил Илларионович отправил письмо Екатерине Ильиничне: „Дай Бог, чтобы тринадцатый год кончился так счастливо, как начинается. Сейчас едет курьер. Я, слава Богу, здоров. Государь, слава Богу, с самого приезда ничем не пожаловался, хотя и не бережется никак. Не знаем, когда будем в Варшаве, а ежели будем, то не остановимся, тебе, мой друг, никак приехать будет не можно. Детям благословение“11.
3 января Кутузов вспомнил про девицу А. П. Бунину, которая посвятила ему оду, восхваляя мужество полководца, который пожертвовал Москвой, чтобы сохранить жизнь русских воинов. Светлейшему эта мысль не понравилась: „Я весил Москву не с кровью воинов, но со спасением России“. Но он не представлял себе, что может оставить без благодарности этот знак внимания к себе, поэтому обратился к Екатерине Ильиничне: „Скажи, пожалуйста, что за девица Бунина, которая оду писала? Хотя эта ода мне мало принадлежит, но для чего не поблагодарить; только не знаю: кто, где и как зовут?“12 10 января полководец отправил письмо любимой дочери, которая находилась в эти дни в Крыму: „Лизанька, мой друг, здравствуй. Вот, мое дорогое дитя, я и в Пруссии. Когда мы расставались в Петербурге, я, конечно, не надеялся так скоро увидеть эту страну. Едет курьер, но так неожиданно, что я не успею тебе много писать. С некоторого времени Государь с нами и очень ко мне милостив. Он меня очень успокоил, уверяя, что чума в Крыму прекратилась. На прошедших днях я был болен коликами, но теперь уже прошло. Мы приняты пруссаками как братья. К нам их присоединилось до 20000. Только и хотят знать Александра и, кажется, готовы забыть своего Короля. Государь всякий день разъезжает верхом и надо видеть, как пруссаки за ним бегают“13. Давно ли его беспокоило здоровье средней дочери? Но вот теперь все чаще в письмах жене он жалуется на свои болезни. 11 января он написал ей из Иоганнштадта: „Я выздоравливаю; осталось несколько кашля, который по утрам беспокоит. Но сегодни был у Государя и поеду к нему обедать“14. Письма убедительно свидетельствуют о том, что старый полководец, говоря его словами, „достучался до дверей для него запертых“: император окончательно сменил свое нерасположение к нему на милость. Вернее, это была даже не милость: он, наконец, догадался об истинной причине преданности к себе старого полководца, которого он считал то льстецом, то низким интриганом, который стремился любой ценой быть в фаворе у двора. В глазах Кутузова государь был прежде всего внуком Екатерины Великой, которому он прощал все обиды, старался предостеречь от бед, принимал на себя его промахи. Вероятно, он на всю жизнь сохранил в памяти, как во время их первой встречи в Вильне фельдмаршал, едва живой от усталости, собрал силы и швырнул ему под ноги два французских знамени: символический жест, означавший, что враг Александра повержен. „Вообще Император общался с ним со всевозможным уважением, казалось, он хотел вознаградить его за те неудовольствия, которые ему делаемы были от двора со времени Аустерлицкого сражения“15. Государь, всякий раз отправляя почту в Петербург, не забывал предупредить об этом Михаила Илларионовича. „13 января. Иогансбург. Вчера, мой друг, писал к тебе с фельдъегерем, а сегодня отъезжает генерал Розен. Я, слава Богу, здоров, но еще поберегаюсь. Сегодня рождение Ели[заветы] Алексеевны, но я у обедни не был и только что поеду к Государю обедать. В заботе крайней я об больных наших в Петербурге. Верно, все трое дети больны. Барклая ожидаем; я думаю, мы с ним не поссоримся, тем более, что не вместе будем жить“16. Кутузов в те дни, по-видимому, не подозревал об „Оправдательных письмах“ М. Б. Барклая де Толли, которому трудно было пережить триумф старого полководца, в отличие от Светлейшего он не был философом: „…Я давал бы сражения, я засыпан был бы наградами и милостями, тем более, если бы, следуя примерам своих товарищей, тешил бы Вас и публику блестящими реляциями. Когда я дошел до конца этого плана и готов был дать решительный бой, князь Кутузов принял командование армией. Впрочем, пусть князь Кутузов наслаждается своими трофеями, пусть он утешается мыслью, что обратил в ничтожество того, кто подготовил ему их, ибо он только слепо и, надо сказать, вяло следовал за нитью событий, вытекающих из предшествовавших действий“17. Отстраненный от права распоряжаться армиями, Барклай стал оптимистом: с его слов выходило так, что только приезд Кутузова помешал ему стать бесспорным победителем под Царевом Займищем, на что Александр I не преминул съязвить: „…Так как в Ваши планы входило дать неприятелю рано или поздно генеральное сражение, то не все ли было равно дать его у Смоленска или у Царева Займища?“ Исчерпывающую характеристику всему циклу „Оправдательных писем“ дал, на наш взгляд, все тот же А. И. Михайловский-Данилевский: „Ничтожные слабости, мелкие сплетни оттеняются желчною насмешкою, и ругательства и поносительные слова на всех неприязненных Барклаю де Толли людей… Как радостно воспользовался бы историк войны 1812-го года запиской Барклая де Толли, если бы при высоком самоотвержении человека, стоящего выше мелких расчетов оскорбленного самолюбия, беспристрастно изложил он свои ошибки, указывая на свои заслуги, и отдал справедливость делам своих соперников. Можно ли верить беспристрастности Барклая де Толли при его явно односторонних описаниях, если при том в его записке не видим ни порядка в идеях, ни полноты в изложении, пропущено важное, говорится о неважном, и все дополняется бранью, недостойною высокого назначения ни того, о ком писано, ни того, кто писал, ни того великого дела, к которому были они призваны“18. Одним словом, сам тон писем Барклая, адресованных государю, был невозможен для Кутузова: для Светлейшего это был „дурной тон“.