Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И, словно первым вестником его скорбного предчувствия, где-то там, на выходе из города, возник плач. Одиноко и коротко плач рассек вязкую тишину над рекой, и тут же, подхваченный множеством голосов, разом заполнил береговой простор. Через минуту подъемный мост опустился, ворота медленно распахнулись и в обнажившемся их провале, в окружении двенадцати дворовых смердов возникла дубовая волокуша с закрепленным на ней сыромятью кумиром. В слезах и в поту смерды секли низвергнутого покровителя, сопровождая его вниз по отлогому спуску и многоголосое отчаянье сопровождало их в этом движении. Следом за ними из ворот в блистающих узорчатым шитьем облачениях появились святители во главе с греческим митрополитом Михаилом, позади которых об руку с князем ступала молодая княгиня Анна. Византийская гордячка, силой выданная за варвара во имя торжества Господня в недоступных для оружия оскудевшей империи землях, будто и не шла вовсе, а плыла, блистая височными кольцами и наручью, по воздуху, вознесенная над твердью сознанием собственного значения и святости. Всеобщий вопль позади как бы не касался ее слуха. Бесстрастная в своем высокомерном презрении к этому дикому и неблагодарному народу, она двигалась бок о бок с нелюбимым мужем, и он, заметно заискивая перед ней, приноравливал шаг к ее царственной поступи. «За что мне ниспослано такое испытание? — горевал Илья, прослеживая путь своего детища к близкой воде. — Неужто так прогневал я богов, что нету у них для меня спасения от этой вот нынешней напасти быть крещену?» Когда мерин с привязанной к его хвосту волокушей ступил в воду и людской плач, снова набрав силу, воспарил к розовеющему небу, Илья отвернулся, не найдя в себе силы увидеть, как чьи-то покорные руки столкнут дорогое его сердцу изваяние вниз по Днепру. Ноги сами понесли его прочь от этого, проклятого отныне небом берега, туда, где вдали за выступавшей к реке городской стеной синела ступенчатая полоса леса. Нет, не мог он предать их, своих богов и кумиров! Никакая сила в мире не посмеет заставить его теперь принять чужеземную веру. Только жизнь в нем принадлежит князю, а собственной душой он распорядится сам. Разве простым омовением в освященной крестом воде можно приобщиться к небу? Нет, где бы его ни настигла карающая воля Владимира, он умрет, не омрачив сердца святотатством. Ярость гнала Илью все вперед и вперед, к синеющему вдали лесу, и он бежал, не чувствуя под собой земли, пока дорогу ему не заступила темная бесформенная фигура: — Бежишь божественного крещения, сын мой? — Прости, отец. — Он сник и остановился, узнав в незнакомце одного из монахов, привезенных в Киев молодой княгиней, без которых с тех пор она обходилась разве лишь по ночам. — Не волен я верой. Монах молча, в упор рассматривал его, но в волглых, выпуклого разреза глазах грека не таилось ни угрозы, ни предостережения, скорее усмешка или даже озорство: — Кто ты?.. Чей? — Киевского князя мастеровой, отец. — Как зовут? — Ильей. — Роду какого? — Я… Откуда же знать Илье, какого он рода и племени! Известно ему было только, что еще несмышленышем завезен был он в Киев торговыми людьми, подобравшими его где-то на спаленном половцами стану, и взят затем у них княжеской челядью из милости. Он был широкоскул и узкоглаз, но льняной волос и рост выдавали в нем уроженца лесного края. Азиатская кровь проезжего молодца, чуть ужесточив славянские черты, придала им мужества и своеобразия. — Не ведаю, отец. — Илья почувствовал, как исходившая от собеседника и необъяснимая для него сила властно обволакивает его, лишая языка и воли. Не наречен еще… — Я нареку. — Слегка женоподобное лицо монаха вдруг потемнело, сделалось четче, определеннее. — Мною и крещен будешь. Гнев твоих деревянных идолов короток. Бог, которого можно купить щедрым приношением, слаб и уступчив. Я приобщу тебя спасительных тайн истинной веры. Там, на кресте Сын Человеческий благословил всех и каждого в отдельности. Тебе еще только суждено было родиться, а он в крестной муке уже искупил все твои грехи и прегрешения. Любовь Спасителя вечна и беспредельна, но бес — царь тьмы — не дремлет, соблазны прельщают человека от колыбели до могилы, и посему Царствие Божие дается ему огромным усилием. И ты возьмешь это Царствие, но усилие твое будет долгим и мучительным. Нет в людской памяти такой боли и такого пламени, какие тебе не довелось бы испытать. В твоем пути будут поры, когда самое смерть ты будешь вымаливать у Всевышнего как милость и избавление. Многажды распнут тебя в укор и назидание потомкам, многажды прельстишься ты мнимой властью и ложной славой и во имя их преступишь закон. Но помни, сын мой, что на Третий день петух споет для тебя, ибо ты — избран, тебе в конце крестного пути откроется Истина и Красота. — Рука его мягко опустилась на плечо Ильи. — Не страшись, отрок. Господь не оставит тебя… Я буду рядом с тобой… Везде… Всегда… Закрой глаза… Ладонь монаха на его плече сделалась почти невесомой. Сначала была кромешная тьма с уходящими в самую ее глубину разноцветными кольцами. Потом в эту тьму, словно туман сквозь черное сито, стало струиться слепящее сияние. Золотистый свет, растекаясь вдоль перспективы, казалось, заполнил его всего, целиком. При этом свет этот как бы испускал звук. Никогда раньше Илье не приходилось слышать музыки более сладостной. Музыка звучала в нем, исходя откуда-то изнутри, от самой сокровенной его глубины. Постепенно перед ним стали выявляться очертания каких-то диковинных строений, уходящих плоскими крышами в облака. Нити гигантской паутины соединили их, и птицы сказочной величины кружились над ними. Разглядеть большего Илье уже не довелось: видение начало заплывать красным. Фон стремительно багровел, пока окончательно не обратился в одно кровавое пятно, из которого, в свою очередь, выплыло что-то праздничное и голубое, принявшее в конце концов обличие паруса, множества парусов. Паруса неслись навстречу ему, но движение их происходило как бы в другом, не соприкасавшемся с ним пространстве, и оттого они не приближались к нему, а, наоборот, становились все призрачнее и туманней. На борту каждого из них он прозревал лица, великое множество лиц. Белые, черные, желтые, молодые и старые, в одеждах, им доселе невиданных, они текли мимо него, озаренные тихим и голубым светом… — Ты видел? — Голос монаха снова пробился к нему. — Но до этого еще далеко, очень далеко. Сначала ты познаешь кровь и прелесть, много крови, и много прелести и, чтобы укрепить твое сердце, я соединяю тебя с Ним таинством крещения. — Илья почувствовал обжигающую свежесть речной воды на коже. — Во имя Отца… и Сына… и Святаго Духа!.. Аминь. Отныне, отрок, ты уже не сам по себе, а с Ним, и путь твой будет дорогой к Нему. Твой старый идол — прах, тлен, соблазн испуганного ума, забудь о нем. В твоих руках дело, которым ты послужишь истинному Богу. На месте бесовского капища ты воздвигнешь храм во имя Его. И в память первому подвигу своему станешь сыном Храмовым. И вся порода твоя до скончания веков — Храмовы… Затем опять была тьма и беспамятное забытье. Очнулся Илья все на том же безлюдном берегу, где и началось для него это, теперь уже ставшее вещим, утро: тек Днепр, вставало солнце, великим плачем гудело небо над Русью.
Нет, Мария не обиделась на него, когда он ушел, оставил ее одну. Мария не умела на него обижаться. Он был для нее ребенком, которому она прощала все. Еще там — в песках, она знала, что внезапная страсть его — от гарнизонной скуки, от одиночества и что запала в нем хватит ненадолго. Слишком уж слепящей и звучной оказалась вспышка. Хотя, предполагая разрыв, Мария в глубине души все же надеялась, что это произойдет не так скоро и бесповоротно. С отчаяньем цеплялась она за эту очередную свою любовь, пытаясь хоть на какое-то время оттянуть, отсрочить неизбежную развязку. Едва ли она действительно любила Бориса, скорее жалела его и себя в нем, но расстаться с ним именно сейчас, казалось, было выше ее сил. Разве она не имела права на свою долю радости в этом мире? Чем одарила ее судьба? Что дала? Мужа, к которому она не питала ничего, кроме благодарной снисходительности? Ребенка, отца которого ей самой так и не пришлось по-настоящему разглядеть? Семью, с которой у нее давно не было ничего общего? После того, как в четырнадцать лет ее растлил их сосед по квартире, буфетчик вокзального ресторана Ашот Туманян, у нее не оставалось иллюзий. Старый армянин проделывал с нею такое, после чего она зачастую становилась противна самой себе. Но постепенно все это сделалось для нее правилом и потребностью, остальное выглядело приевшимся и пресным. Три раза в неделю Мария с утра ходила в специально для этого нанятый Туманяном домик на окраине города за своей мерой запоздалой старческой страсти. Ашот не стеснял ее во времени и расходах, и вскоре она приучила себя жить широко и вольно. Буфетчик умер неожиданно, парясь в бане. После старика не осталось ничего, кроме долгов и крупной растраты. Подхваченная первым же ветром, Мария закружились в водовороте угарного разгула. Переходя из рук в руки, она лишь уверила себя, что ждать ей больше нечего, что счастье обошло ее стороной и что один взахлеб прожитый день стоит спасения. Будущий муж вытащил ее из подпольной сочинской «хаты» уже беременную, расписался с ней, увез в Москву, в свою холостяцкую комнатку в Хамовниках, и ни разу не попрекнул прошлым. Родившейся затем дочери он дал свое имя и фамилию, по-отцовски, с завидным постоянством относясь к ней и ее балуя. За все это Мария была благодарна ему, но поделиться с ним чем-то большим ей было не под силу. Его целомудренная верность (до нее он не знал женщин), его молчаливое обожание вызывали в ней глухую и все возраставшую с годами неприязнь: «Малахольный какой-то!» Даже изменить ему у нее не хватало воли, слишком уж удручающе жалкими представлялись ей последствия. Борис стал ее первым после замужества любовником. В нем для нее было все, чего не хватало мужу: темперамент, бесшабашие, щедрость души, умение жить размашисто и легко. Именно поэтому Мария страшилась сейчас потерять его, страшилась снова остаться наедине с убогой скукой семейной карусели, какая закружит ее сразу же по приезде в Москву. Сознание того, что впереди ей уже не светит ничего лучшего, только обостряло в ней возмущение и протест: «Не хочу, хватит, надоело!»