Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Речения эти исходили из уст каких-то диковинно одетых людей, которые, хоть я и видел их впервые в жизни, казались почему-то знакомыми, вот и слова — обращенные явно ко мне, они доносились из источника, канувшего в бездне времен: прошлое воскресало в них настоящим...
Видения, видения, видения... Взметнувшиеся превыше облаков снежные громады гор, ледяные пики, дерзко устремленные в небеса... «Крыша мира», таинственный Тибет...
И вновь бесконечные степи, прошитые караванами верблюдов, одинокие дацаны, затерянные средь каменистых равнин, небесной голубизны и горных отрогов, ламы в шафрановых одеяниях, вращающие в руках молитвенные мельницы, скальные монолиты, превращенные неведомыми каменотесами в исполинские фигуры сидящего Будды, речные потоки, несущие свои воды из бесконечности в бесконечность, по берегам которых простерлись бескрайние плато, усеянные холмами из лёсса — вершины все как одна плоские словно стол, будто срезанные каким-то гигантским серпом...
«Все это края, люди, вещи, — догадался я, — которые видел мой прапредок в незапамятные времена своих тогда еще земных странствований. Теперь, после его восшествия в меня, воспоминания Христофера фон Иохера стали воспоминаниями Христофера Таубеншлага».
По воскресным дням, встречая на улице своих сверстников, таких шумных, влюбленных, излучающих радость жизни, я хоть и понимал, что это и есть юность, ее буйное кипение, однако
в себе ничего подобного, как ни старался, не находил — во мне царил космический холод.,. То был не холод временной душевной оцепенелости, этого всегдашнего симптома всякой затаенной боли, леденящей истоки всех человеческих чувств, — и не холод старческой немощи...
Как никогда явственно ощущал я в себе древние как мир пракорни, ощущение это восходило из сокровенных глубин моего существа и было настолько сильным и самодовлеющим, что часто при виде своего зеркального отражения мне становилось как-то жутковато: оттуда, из зеленоватой стеклянной бездны, вместо пергаментного старческого лика на меня смотрела цветущая физиономия еще совсем зеленого юнца, — холод, сквозящий из неведомых мне областей горнего царства вечных снегов, этой запредельной родины моей души, коснулся своим мертвящим дыханием лишь того благоприобретенного человеком связующего звена, которое делает потомков Адама причастными радостям земным.
Тогда я и представить себе не мог масштаба происходящих со мной перемен: ну откуда мне было знать, что это мое состояние является одной из промежуточных фаз того таинственного процесса герметической трансформации, упоминание о которой можно встретить в житиях святых и пророков, — не только христианских! — если даже из взрослых, ученых людей редко кто способен постигнуть всю глубину и значимость этого сакрального превращения?..
Я же не испытывал ни малейшей тяги к Господу Богу, а потому мне и в голову не приходило анализировать природу своего странного душевного состояния.
Палящая жажда неутолимой страсти к небесному Жениху, огонь которой, по свидетельству мистиков, испепеляет все земное, была мне неведома, ибо единственное, к чему бы я мог стремиться, — это «Офелия», но она всегда находилась подле меня, ее постоянное присутствие ежесекундно переживалось мной как нечто совершенно очевидное.
Большая часть событий внешней жизни проходила мимо, не оставляя в моем сознании почти никаких следов; впечатления той поры простираются предо мной подобно мертвому лунному ландшафту с разбросанными там и сям без всякой связи потухшими кратерами.
Даже разговоров с отцом не могу припомнить: недели ссохлись в минуты, минуты расплылись в годы; и кажется мне сейчас — сейчас, когда я использую руку потустороннего человека, чтобы воспроизвести на бумаге образы прошлого, — годами
просиживал я на скамейке пред могилой Офелии... Цепь моей жизни растерзана, ее звенья, по которым можно было бы измерить, сколько воды утекло с тех пор как... как... впрочем, от них все равно мало проку, ибо «распалась связь времен», и болтаются они предо мной в пустоте отдельными, ничем меж собой не связанными обрывками...
Вот один из них: однажды водяное колесо плотины, приводящее в движение токарный станок гробовых дел мастера, остановилось, привычное жужжанье стихло и в проходе нашем воцарилась мертвая тишина... Но когда это произошло — наутро после той злосчастной ночи или позднее? — начисто стерлось из моей памяти.
Теперь другой: судя по всему, я таки признался отцу в совершенном преступлении, но, видимо, взрыва эмоций мое признание не вызвало, ибо на этом фрагмент воспоминаний обрывается...
Так же и о причинах, кои подвигли меня на откровенность, можно теперь только гадать — звенья, проливающие свет на вероятную подоплеку моего рискованного решения, выпали и бесследно исчезли...
В кромешной темноте лишь смутные проблески чего-то отдаленно напоминающего радость — отныне меж нами нет ничего недосказанного; и тут же в связи с остановившимся колесом еще один блуждающий огонек: сознание того, что старый гробовщик наконец-то отдохнет от трудов праведных, было для меня радостным...
И все же такое чувство, что эти эмоции чужие, не имеющие ко мне никакого отношения, что они спроецированы в мою душу Офелией, — настолько далеким, мертвым для всего человеческого предстает сейчас предо мной тот, кто когда-то звался Христофером Таубеншлагом...
То было время, когда приставшее ко мне в детстве прозвище «Таубеншлаг» воплотилось с прямо-таки фатальной точностью, — похоже, устами уличных сорванцов, и вправду, глаголала истина: я стал в полном смысле слова голубятней, такой же безжизненной, как сколоченные из досок незатейливые птичьи домики, с той только разницей, что мой «домик» был «сколочен» из плоти и крови, а вместо голубей в нем обитали Офелия, отец и все достопочтенные предки во главе с патриархом, моим тезкой Христофером.
Понятия не имею, какая перелетная птица занесла в мою голубятню те явно нечеловеческой природы знания, о которых ничего не сказано в книгах, но они тем не менее присутствовали
во мне, хотя я мог бы поклясться, что никто никогда не учил меня им.
Впервые я почувствовал их пробуждение к исходу своего латентного периода, когда внешняя моя оболочка, проклюнув толстую скорлупу летаргического сна, в котором пребывала все это время, сбросила с себя косный панцирь неведения и явилась поистине вместилищем высшей премудрости.
Тогда же уверовал я, как до последнего своего часа верил отец: единственное предназначение бренной человеческой плоти состоит в том, чтобы дать возможность бессмертной душе преумножать и совершенствовать сокрытое в ней нечеловеческое знание. Вот когда стали во мне прорастать и наливаться смыслом темные речения прапредка.
Теперь-то я как никогда ясно сознаю, что душа человеческая изначально всеведуща и всемогуща, и единственная помощь, которую может оказать ей человек, — если он вообще