Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, не крышка! — сердито возражает Шкалик, — Есть выход. Если только в Вашингтоне поймут, если…
— Если ты знаешь выход, чего ж ты тратил время, искал меня? Сказал бы там…
— Кому? Да разве мне поверят? Кто я такой? Дрянь, забулдыга и пьяница, да еще из больницы сбежал…
— Ладно, — говорю я, — ладно.
— А вот ты им растолкуешь, ты вроде как посол, что ли, доверенное лицо. Тебя кто-нибудь да выслушает. Свяжись там с кем-нибудь, и тебя послушают.
— Если есть что слушать.
— Есть что слушать! — говорит Шкалик, — У нас есть кое—что такое, чего тем чужакам не хватает. И только мы одни можем им это дать.
— Дать? — кричу я. — Все, что им надо, они у нас и так отберут.
— Нет, это они так сами взять не могут, — возражает Шкалик.
Я качаю головой.
— Что-то слишком просто у тебя получается. Ведь они уже подцепили нас на крючок. Люди только того и хотят, чтоб они к нам пришли, да если бы и не хотели, они все равно придут. Они угодили в наше самое уязвимое место…
— У Цветов тоже есть уязвимое место, — говорит Шкалик.
— Не смеши меня.
— Ты просто обалдел и уже не соображаешь.
— Какой ты догадливый, черт подери!
Еще бы не обалдеть. Весь мир летит в тартарары. Над Милвиллом нависла ядерная смерть, уже и так все с ума посходили, а теперь Хайрам расскажет о том, что видел у меня в саду, и народ окончательно взбесится. Хайрам и его шайка дотла сожгли мой дом, я остался без крова… да и все человечество осталось без крова, вся Земля перестала быть для нас родным домом. Отныне она всего лишь еще одно звено в длинной, нескончаемой цепи миров, подвластных иной форме жизни, и эту чужую жизнь людям не одолеть.
— Эти Цветы — очень древняя раса, — объясняет Шкалик. — Даже и не знаю, какая древняя. Может, им миллиард лет, а может, и два миллиарда, неизвестно. Сколько миров они прошли, сколько всяких народов видели — не просто живых, а разумных. И со всеми они поладили, со всеми сработались и действуют заодно. Но ни разу ни одно племя их не полюбило. Никто не выращивал их у себя в саду, никто и не думал их холить и нежить только за то, что они красивые…
— Да ты спятил! — ору я. — Вконец рехнулся!
— Брэд, — задохнувшись от волнения, говорит Нэнси, — а может быть, он прав? Ведь только за последние две тысячи лет или около того люди научились чувствовать красоту, увидели прекрасное в природе. Пещерному человеку и в голову не приходило, что цветок — это красиво…
— Верно, — кивает Шкалик. — Больше ни одно живое существо, ни одно племя не додумалось до такого понятия — красота. Только у нас на Земле человек возьмет, выкопает где-то в лесу несколько цветочков и притащит к себе домой, и ходит за ними, как за малыми детьми, ради ихней красоты… а до той минуты Цветы и сами не знали, что они красивые. Прежде их никто не любил и никто о них не заботился. Это вроде как женщина — и мила, и хороша, а только покуда ей кто-нибудь не сказал: мол, какая же ты красавица! — ей и невдомек. Или как сирота: все скитался по чужим, а потом вдруг нашел родной дом.
Как просто. Не может этого быть. Никогда ничто на свете не бывает так просто. И однако, если вдуматься, в этом есть смысл. Кажется, только в этом сейчас и можно найти какой-то смысл…
— Цветы поставили нам условие, — говорит Шкалик. — Давайте и мы выставим условие. Дескать, милости просим к нам, а за это столько-то из вас, какой-нибудь там процент, обязаны оставаться просто цветами.
— Чтобы люди у нас на Земле могли их разводить у себя в саду, и ухаживать за ними, и любоваться ими — вот такими, как они есть! — подхватывает Нэнси.
Шкалик тихонько усмехается:
— У меня уж это все думано-передумано. Эту статью договора я и сам мог бы написать.
Неужели это и есть выход? Неужели получится?
Конечно получится!
Стать любимцами другого народа, ощутить его заботу и нежность — да ведь это привяжет к нам пришельцев узами столь же прочными, как нас к ним благодарность за то, что с войной покончено навсегда.
Это будут узы несколько иные, но столь же прочные, как те, что соединяют человека и собаку. А нам только того и надо: теперь у нас будет вдоволь времени — и мы научимся жить и работать дружно.
Нам незачем будет бояться Цветов, ведь это нас они искали, сами того не зная, не понимая, чего ищут, даже не подозревая, что существует на свете то, чем мы можем их одарить.
— Это нечто новое, — говорю я.
— Верно, новое, — соглашается Шкалик.
Да, это ново, непривычно. Так же ново и непривычно для Цветов, как и для нас — их власть над временем.
— Ну как, берешься? — говорит Шкалик, — Не забудь, за мной гонится солдатня. Они знают, что я проскочил между постами, скоро они меня учуют.
Только сегодня утром представитель Госдепартамента и сенатор толковали о длительных переговорах — лишь бы можно было начать переговоры. А генерал признавал один язык — язык силы. Меж тем ключ ко всему надо было искать в том, что есть в нас самого мягкого, человечного, — в нашей любви к прекрасному.
И отыскал этот ключ никакой не сенатор и не генерал, а ничем не примечательный житель заштатного городишка, всеми презираемый нищий забулдыга.
— Давай зови своих солдат, пускай тащат сюда телефон, — говорю я Шкалику. — Мне недосуг его разыскивать.
Первым делом надо добраться до сенатора Гиббса, а он поговорит с президентом. Потом поймаю Хигги Морриса, объясню, что к чему, и он поуспокоит милвиллцев.
Но эта короткая минута — моя, и я навсегда ее запомню: рядом — Нэнси, напротив за барьером — старый нечестивец, верный друг, и я упиваюсь величием этого краткого мига. Ибо сейчас вся мощь истинной человечности (да, человечности, а не власти и положения в обществе!) пробуждается и прозревает грядущее — тот завтрашний день, когда неисчислимые и несхожие племена все вместе устремятся к несказанно славному и прекрасному будущему.
Был поздний вечер четверга, и я здорово нагрузился, а в коридоре было темно — только это и спасло меня. Не остановись я тогда под лампочкой, чтобы выбрать из связки нужный ключ, я как пить дать попал бы в капкан.
То, что это был вечер четверга, в общем-то, никак не связано с тем, что произошло, — просто таков мой стиль изложения. Я репортер, а репортеры, о чем бы они ни писали, всегда отмечают день недели, время суток и прочие относящиеся к делу детали событий.
А темно в коридоре было потому, что Джордж Уэбер — жуткий скряга. Половину своего времени он тратит на склоки с жильцами: то скандал из-за выключенного отопления, то из-за того, что не установлен аппарат для кондиционирования воздуха, или в который уже раз барахлит водопроводная система, то из-за его вечного отказа заново отделать дом. Впрочем, со мной он не воевал никогда, потому что мне было на все это наплевать. Моя квартира была для меня местом, где я мог от случая к случаю переночевать, поесть и провести выпадавшее мне иной раз свободное время, и я не портил себе кровь из-за пустяков. Мы отлично ладили друг с другом — Старина Джордж и я. Мы с ним поигрывали в пинокль, вместе пили пиво и каждую осень ездили вдвоем в Южную Дакоту стрелять фазанов. Тут я вспомнил, что в этом году нам не придется поохотиться — как раз сегодня утром я отвез Старину Джорджа с женой в аэропорт и проводил их в Калифорнию. Но даже останься Старина Джордж дома, мы с ним все равно бы не поехали в Дакоту, потому что на следующей неделе мне предстояла командировка, которую Старик выжимал из меня целых полгода.