Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После унии семья в отвращении покинула Ирландию; Мойра-Хаус остался без обитателей на многие годы и наконец был продан для употребления нищим беднякам Дублина. Украшения были сняты, прекрасные сады превращены в конторы, верхний этаж здания снесен, и все здание стало таким бедным, как только возможно, чтобы подходить своим обитателям и своему названию – «Нищенство».
В добрые старые времена лорд-мэр каждое Рождество показывал вице-королю новую пьесу, в то время как отцы города разыгрывали мистерии на сцене в Ходжин-Грин, там, где теперь стоит колледж. Мистерии были посвящены различным предметам. В одной портные получали приказание найти Пилата и его жену, одетых соответственно; мясники становились палачами; моряки и виноторговцы изображали Ноя. В то время двор вице-короля находился в Килмейнхаме, или Томас-Корте, ибо Дублинский замок не был приспособлен для обитания вице-короля вплоть до царствования Елизаветы. Парламенты тоже были передвижными. Иногда они встречались в большом крыле Крайст-Черч этого досточтимого здания, эхо в котором производит такие несогласные друг с другом звуки. Какая перемена в ритуале и прихожанах! Какие сцены разыгрывались перед его высоким алтарем с тех пор, как этот храм впервые был воздвигнут датским епископом, чье тело в паллии и митре было выставлено на всеобщее обозрение лишь несколько лет назад, после того как епископ проспал восемьсот лет. Ирландские короли и норманнские завоеватели ходили по его приделам. Здесь получил свой венец Родерик, последний король Ирландии; здесь спит Стронгбоу, первый из норманнских завоевателей, и до середины последнего столетия все молитвы творились у его гробницы, как будто бы в нем одном, живом или мертвом, граждане находили свою силу; здесь Ламберт Симнел [151]был коронован короной, снятой с головы Девы Марии; здесь молился Кромвель перед тем, как отправиться опустошать страну; последний Стюарт преклонил здесь колени перед тем, как броситься в свою последнюю битву за империю на Бойне; и здесь склонил колени Вильгельм Нассаусский, благодаря за победу, с короной на челе, забытой Иаковом в его позорном бегстве.
И сколько богослужений поднялись к небесам с древнего алтаря – каждое было «анафема, маран-афа» [152]другому – торжественные песнопения древней церкви; роскошный ритуал мессы, во времена Елизаветы простая литургия английской церкви на английском языке; она также была в свою очередь запрещена, и в течение десяти лет пуритане рыдали и выли против королей и литургий в древнем здании; здесь была произнесена поминальная речь на смерть Кромвеля, озаглавленная «Threni Hibernici, или же Ирландия, сочувствующая Англии в потере его Осии (Оливера Кромвеля)» [153]. Снова поднялись благовония мессы, когда среди нас был король Иаков; но Вильгельм затушил свечи на алтаре и снова установил английскую литургию в ее простоте и красоте. Однако в ходе всех этих изменений у самих ирландцев было столь мало общего с кафедральным собором их столицы, что по акту, проведенному в 1380 году, ни одному ирландцу не позволялось делать там никакую работу и занимать никакую должность; и этот закон соблюдался так строго, что сэр Джон Стивенсон оказался первым принятым туда на работу ирландцем – в качестве хорового викария. [154]
Много интересных тем можно найти в «Истории Дублина» мистера Гилберта – о тех древних временах, когда Сэквиль-стрит была болотом, Меррион-сквер – истощившимся карьером, и холмики, такие очаровательные сейчас, в зелени, были всего лишь случайностью земляных работ; тогда Сент-Стивен-Грин, со всеми ее десятью полными ирландскими акрами, была чем-то средним между лугом, топью и рвом; тогда Маунтджой-сквер была пустошью, где выли псы, а Норт-Джордж-стрит и Саммер-Хиллз были далеко в деревне, а датчане, грубо изгнанные мечами норманнов с юга Лиффи, пробирались через реку, чтобы поселиться на северной стороне.
Наши отцы говорили нам о Дублине в позднейшие времена, до унии, когда сотня лордов и двести обычных жителей обогащали и оживляли наш город своим богатством и великолепием. Дублин был тогда в зените своей славы; но когда колонисты продали свой парламент Англии и лорды, и палата представителей исчезли, а их дома стали госпиталями и приютами для бедных, и все богатство, мощь, влияние и великолепие перешли к их любимой родине – тогда «город темной воды» [155]впал в самую жалкую незначительность. Гордый норманнский дух независимости был наконец сломлен, и не было великого принципа, который смог бы заменить его. Не испытывая большой симпатии к ирландскому народу, не имея идеи народа, национальности или какого-либо другого великого слова, которым выражается решимость полагающихся на себя людей иметь самоуправление, колонисты стали жалкими, мелочными и себялюбивыми в своих целях; подражателями в манерах и чувствах; апатичными и даже враждебно настроенными ко всякому национальному прогрессу; привязанными к Англии беспомощным страхом и холопскими надеждами; довольными, покуда они могут покоиться под ее великой тенью, в безопасности от мистических ужасов папства, хранимые в благословенном церковном учреждении, пользуясь возможностью почитать даже тень необыкновенного величества. Тогда все амбиции Дублина были удовлетворены, он счастлив, ибо нет слова столь инстинктивно отвратительного, столь непобедимо противостоящего всем предрассудкам дублинского общества, как патриотизм.
Из этого беглого взгляда на предшествующую историю нашей столицы причина ее антиирландского настроя со всей очевидностью может быть выведена из того факта, что ни в одну эпоху Дублин не был ирландским городом. Его обитатели – смешанная раса, потомки датчан, норманнов, саксонских поселенцев и ирландцев-полукровок. Страна их мечты – Англия. Они не знают другой матери. С гордыми древними князьями и вождями древней ирландской расы они имеют не больше родства, чем (пользуясь примером мистера Маколея) англичане в Калькутте с народом Индостана, и от этой колониальной точки зрения происходят определенные особенности дублинского характера, которые делают эту столицу отличной по чувствам от остальной Ирландии.
В то же время судьба древней расы свершается – не в счастье или процветании, но в строгой, суровой дисциплине. Они остаются верными себе и неподдающимися изменению. «Две тысячи лет, – пишет Мур, – тщетно минули над хижиной ирландского крестьянина». Таковы они были, когда впервые на них пал свет Истории, таковы они и теперь: ленивые и мечтательные, терпеливые и смиренные, как фаталисты, фанатичные, как бонзы, непримиримые, как арабы, хитрые, как греки, любезные, как испанцы, суеверные, как дикари, любящие, как дети, привязанные к своему старому дому и старой земле и старым семьям с нежностью, которая всегда прекрасна, а иногда – героична; они любят, чтобы ими управляли, и их почитание всегда чрезмерно; они готовы умереть, как мученики, за свою веру, за партию или за идола текущего часа, но они не способны продлить свои симпатии за пределы семьи или клана; они довольствуются самым низким местом в Европе; они устойчивы посреди прогресса; изолированы от европейской семьи народов; у них нет ни власти, ни влияния; они лениво покоятся в прошлом, в то время пока нации в настоящем борются за будущее. Дети океана – но без торговли; у тысяч нет работы – но нет и фабрик; они одарены быстрым интеллектом и страстными сердцами, однако литература и искусство вымерли среди них из-за недостатка помощи или симпатии; без определенных целей, без энергии или серьезности, которая является движущей жизненной силой геройских дел; темные и слепые из-за предрассудков и невежества, они не могут ни оказать благородного сопротивления, ни мудро терпеть; они мучаются в цепях, но их эпилептические припадки свободы отмечены только дикими излишествами и кончаются только мрачным отчаянием.