Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так начался френдицид, который усилился с приходом Трампа к власти. Выгоняя несогласных, я утешал себя тем, что в реале мы живем по тем же правилам. Кто же станет звать к себе идейных врагов, политических противников и тех, кто говорит «ложит»?
Другое дело, что, избавившись от верящих Трампу, но не знающих, кто сбил малайзийский «Боинг», я вновь остался там, где был. В окружении единомышленников всякая мысль — эхо: оно повторяет сказанное тобой с небольшими акустическими и семантическими помехами. И я не уверен, что фейсбук создан для эмоционального комфорта. С другой стороны, никто ведь не знает его конечной цели и высшего предназначения.
3
Великие изобретения вроде кино часто начинаются аттракционом и не заканчиваются вовсе. Выйдя из-под узды примитивного развлечения или функциональной пользы, они ведут игру на чужом поле по причудливым правилам. Сегодня — это гигантская сеть, наброшенная на мир, чтобы сделать его домашним. При этом мы оказываемся в виртуальном пространстве, населенном настоящими людьми. О каждом известно ровно столько, сколько он захочет сообщить, а мы согласны выслушать. Эта дистанционная близость ни к чему не обязывает, именно поэтому она держит и утешает. Мы следим за чередой интимных переживаний, открывая в них невзрачную прелесть настоящего. Иногда, однако, эта укачивающая безобидная рябь создает кумулятивный эффект, порождая большую волну.
— Медиасрач! — радуются любители этого жанра, и их тоже можно понять.
Скандал в фейсбуке, как ураган на море, обладает бесспорной убеждающей силой. Живя по своим непредсказуемым законам, он может стихнуть после дюжины реплик, но может и развернуться в стихийное, неподвластное логике явление. Набирая силу на каждом повороте, он втягивает в смертоносную воронку не только виновников, не только участников, не только свидетелей, но и совсем уж случайных зевак, сдуру зашедших поглазеть на битву.
На мой взгляд, однако, фейсбук не предназначен для высоких страстей и фатальных драм. Я избегаю даже тех, кто делится смертями, рождениями, изменами и травмами. По мне, фейсбуку больше всего идет table-talk — непритязательная беседа, к которой можно присоединиться без лишнего жара и из которой можно уйти по-английски — так, чтобы никто не заметил. Когда-то, когда почти все развлечения были домашнего изготовления, такой умелый разговор назывался «салонным», был королем досуга и очагом цивилизации. Говоря о пустяках всерьез и с шуткой о больном, мы упражняемся во внимании к себе, к другим и к миру. Мне даже знаком лучший мастер такого общения, который мог бы стать апостолом фейсбука.
— Я ввел в литературу, — писал Василий Розанов, — самое мелочное, мимолетное, невидимое движение души, паутинки быта.
Эти «паутинки», оторвавшиеся от огромной паутины интернета, очеловечили его, сделав пригодным для повседневного употребления и наслаждения.
1
Когда умер Юрский, я сразу вспомнил, потому что никогда толком и не забывал, как слушал его в Карнеги-холл на пушкинском вечере в 1999 году. Он читал «Сцену из Фауста» на два голоса и так, что получался театр: немаленькая трагедия. Я даже забыл, чем там кончается.
На сцене, привыкшей и не к таким звездам, один человек представлял двоих, из которых второй им даже не был. Преображаясь в Мефистофеля, Юрский становился меньше ростом. Угодливо перебирая ножками, он говорил с почти неощутимым еврейским акцентом. Притворяясь мелким бесом из Гоголя или анекдота, дьявол, казалось, хотел что-то втюрить и не заслуживал доверия. Но из-под комической личины выглядывал князь тьмы, который знает истину и готов ею поделиться, понимая, впрочем, что она ничему не поможет и ничего не изменит. Пушкин не знал Булгакова, но Юрский знал и слепил своего Мефистофеля из Воланда пополам с Коровьевым.
Зато Фауст остался самим собой: надутым глупцом, который — ввиду разверзшейся пропасти — гуляет по буфету, пока может. Изображая его статным, величавым и беспомощным, Юрский обнажал тщетность наших претензий понять хотя бы себя. Дьявол, словно Фрейд, выкапывает подноготную Фауста, предоставляя нам ею ужасаться.
Такой была драма уже не Пушкина, но Юрского, и следить за ней было интересно, как за дуэлью, которая кончилась гибелью не противников, а посторонних — испанского корабля, который Фауст велел утопить из обиды на себя, человеческую природу и природную же вредность.
Из зала я выходил с одной репликой, которую услышал, словно впервые: «Тварь разумная скучает». Мефистофель у Юрского ее произносит так, что ударение падает на слово «разумная».
— Значит ли это, — думал я, — что не скучают только дураки? И только разумным дано понять дьявольскую максиму «Скука — каникулы души»? Ибо всё остальное еще хуже? И не получается ли, что отец лжи говорит правду, зная, что мы его всё равно не послушаем. А Пушкин услышал (подслушал) и нам рассказал, но мы и ему не поверили, потому что нет ничего страшнее, чем доверять скуке.
2
Однажды Бродский сказал выпускникам Дартмутского колледжа, что больше всего им придется в жизни скучать. За это на него обиделись даже друзья.
— Представь себе, — сказал мне один из них, — молодежь с горящими глазами, собравшуюся на ухоженной лужайке кампуса. Интеллектуальные сливки Америки, они поведут ее в будущее, им предстоит открывать, управлять, воспевать. И Иосиф, который достиг всего, о чем они могут мечтать, заранее их предупреждает, что не стоит и стараться, все равно будет скучно.
На дворе стоял 1988-й. За год до этого Бродский стал Нобелевским лауреатом. И колледж, который входит в безмерно престижную Лигу плюща, гордился тем, что преподававший там Лев Лосев сумел заполучить лауреата на самую важную для студентов церемонию — последнюю.
В сущности, Бродский повторил то, что уже сказали Пушкин с Мефистофелем. Вслед за ними он не одобрял борьбу со скукой, считая все средства — от любви и наркотиков до богатства и нищеты — паллиативами. Временное облегчение от вечной болезни, они лечат симптомы, но не искореняют причину, которая кроется во времени, в его бесконечности, обидно контрастирующей с конечностью нас.
— Да, — как бы повторяет Бродский, — «тварь разумная скучает», это неизбежно, непоправимо и полезно.
Сдавшись скуке, мы остаемся наедине с ходиками и способны услышать «тишину бытия». Если я правильно — или хоть как-то — понимаю Хайдеггера, то так он называл загрунтованный холст, на котором мы старательно выписываем детали своей жизни. А скука, будто тот же холст, просвечивает сквозь краски, компрометируя своей серостью цветную реальность. За спиной действительности прячется ее непарадная основа — бесцветная, безвкусная, скупая и всюду одинаковая. От ее монотонности мы и прячемся, но зря, ибо — по Бродскому — она все равно нас настигнет и заставит считаться с собой.
Паскаль, которого так внимательно читал Бродский, писал: «Мы беззаботно бежим к пропасти, поместив перед собой что-нибудь, мешающее ее увидеть». Иногда она настолько пугала философа, что он загораживался от нее стулом. Но это не поможет, потому что пропасть — настоящая, а ограда — липовая.