Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подошел к окну, раскрыл ставни. Пока он спал, в саду про шел ливень. Промеж деревьев гулял прохладный ветер, масляно блестели влажные листья платана. Смеркалось. Генерал неподвижно стоял у окна, скрестив на груди руки. Он смотрел на долину, на лес, на желтую дорогу в глубине пейзажа, на очертания города. Привыкший к дали глаз различил на дороге пылящую карету. Гость уже был на пути к замку.
Генерал следил за петляющей мишенью неподвижно, лицо его ничего не выражало, он прищурил глаз, как это делает охотник, когда прицеливается.
9
Когда генерал вышел из своей комнаты, уже пробило семь. Опираясь на трость с набалдашником из слоновой кости, он медленными, но ровными шагами прошел по длинному коридору, связывавшему крыло замка, где располагались жилые комнаты, с большими залами, гостиной, музыкальным залом и салонами. Стены коридора были увешаны старыми портретами: предки, прапрадедушки и прапрабабушки, знакомые, те, кто когда-то здесь служил, полковые друзья, изображения некогда посещавших замок более знаменитых особ, заключенные в позолоченные рамы. В семье генерала бытовала традиция держать в замке домашнего живописца — обычно это были бродячие портретисты, но случались и художники с именем, вроде Ш-го из Праги, который провел в замке восемь лет во времена дедушки генерала и успел написать всех, кто оказывался перед мольбертом, включая мажордома и лучших лошадей. Прапрадедушки и прапрабабушки пали жертвами случайных мастеров кисти: стеклянными глазами смотрели они с высоты, облаченные в парадные одеяния. Затем следовали спокойные, серьезные мужские лица, современники капитана императорской гвардии, мужчины с усами на венгерский манер и закрученными в улитку локонами на лбу в торжественных черных камзолах или в парадной военной форме. Хорошее было поколение, подумал генерал, глядя на лица родственников, друзей и однополчан отца. Хорошее поколение, чересчур закрытые, правда, не умели удачно устроиться в обществе, гордые, но во что-то верили — в честь, в мужские добродетели, в молчание, в одиночество, в данное другому слово, в женщин тоже верили. А когда обманывались, молчали об этом. Большинство промолчали всю жизнь, восприняв долг и молчание как некую клятву. Ближе к концу коридора шли французские картины — французские дамы прежних эпох в пудреных париках, толстые иностранные господа с накладными волосами и чувственными губами, далекие мамины родственники, чьи лица выступали из фона голубых, розовых и жемчужно-серых оттенков. Чужие. Потом портрет отца в мундире капитана гвардии. И один из портретов матери — в шляпе с перьями, с хлыстом в руке она была похожа на цирковую наездницу. За ними на стене между портретами следовал пустой квадрат, бледно-серая полоса обрамляла белое пятно, указывая, что здесь когда-то тоже висела картина. Генерал прошел мимо пустого квадрата с неподвижным лицом. После уже висели пейзажи.
В конце коридора стояла няня в черном платье, на маленькой птичьей голове красовалась новенькая накрахмаленная наколка.
— Картины смотришь? — спросила она.
— Да.
— Хочешь, повесим обратно? — няня спокойно, со свойственной старикам прямотой показала на стену, туда, где раньше висело полотно.
— Сохранилась? — поинтересовался генерал.
Няня кивнула, мол, картина у нее.
— Нет, — решил он после небольшой паузы. Потом тихо добавил: — Не знал, что ты ее сохранила. Думал, сожгла.
— Какой смысл картины жечь. — Голос няни прозвучал тонко и резко.
— Нет. — Генерал произнес это таким доверительным тоном, каким можно разговаривать только с няней. — От этого ничего не изменится.
Оба повернулись к большой лестнице, заглянули вниз, где в вестибюле лакей и горничная ставили цветы в хрустальные вазы.
В последние несколько часов замок ожил, точно конструкция, которую начали устанавливать. Ожила не только мебель, освобожденные от летних полотняных чехлов кресла и кушетки, но и картины на стенах, массивные чугунные подсвечники, безделушки в стеклянных шкафчиках и на каминной полке. В сами камины положили дрова, чтобы развести огонь, — прохладный туман ночей на излете лета после полуночи накрывал комнаты вязким влажным покрывалом. Предметы будто разом обрели смысл, пытаясь доказать, что у всего на свете смысл появляется только в близости к человеку, в возможности стать частью его судьбы и действий. Генерал смотрел на просторный вестибюль, на цветы на столике перед камином, на то, как стоят кресла.
— Это кожаное кресло, — заметил он, — стояло справа.
— Ты так запомнил? — Няня моргнула.
— Да. Здесь, под часами, у огня сидел Конрад. Посредине, напротив камина — я во флорентийском кресле. Кристина сидела напротив меня в кресле, что привезла мать.
— Точно помнишь, — сказала няня.
— Да. — Генерал перегнулся через перила лестницы, посмотрел вниз. — В голубой хрустальной вазе стояли георгины. Сорок один год тому назад.
— Помнишь, это точно, — повторила няня и вздохнула.
— Помню, — спокойно отреагировал генерал. — Сервиз французский поставила?
— Да, тот, что с цветами.
— Хорошо, — генерал удовлетворенно кивнул. Какое-то время оба молча вглядывались в пространство гостиной, в огромные предметы мебели, хранившие одно воспоминание, смысл одного часа, одной минуты, словно прежде они лишь существовали согласно законам ткани, дерева, железа, но одна-единственная минута сорок один год назад наполнила живым содержанием мертвые предметы, и эта минута была смыслом их существования. Теперь, когда их вернули к жизни, как вновь возведенную конструкцию, предметы тоже вспомнили.
— Что подашь гостю?
— Форель, — ответила Нини. — Суп и форель. Мясо с кровью и салат. Цесарку. И мороженое-фламбе. Повар уже десять лет его не делал. Но, может, и получится у него, — озабоченно добавила она.
— Смотри, чтобы все было как следует. Тогда еще раки были, — сказал генерал негромко, будто в глубокий колодец.
— Да, — спокойно подтвердила няня. — Кристина любила раков. В любом виде. Тогда еще в речке водились раки. Теперь нету их. Вечером из города