Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот как? А на сколько же у тебя есть ощущение? — спросила я в растерянности.
— На двенадцать! — выпалил он и все-таки захохотал.
Я сидела на краешке кровати и смотрела, как кролик на удава, в его вылинявшие глаза, на его нос с рябинками. Но он уже, как у нас говорилось, перехватил у меня инициативу.
— И вообще, Лёлька, что это такое? — нравоучительно продолжал он. — Выходит, ты — распущенная девчонка? Вламываешься в окно, влезаешь в постель к постороннему мужчине...
— Какой же ты мне посторонний, что ты говоришь, Валерка?
Наступила какая-то пауза. Но я уже почувствовала всем существом, что в эту минуту все изменилось.
— Лёлька, кисонька моя, — сказал Валерий каким-то совершенно незнакомым, размякшим голосом, даже трудно было поверить, что это тот самый голос, который звучал на весь заводской двор, когда Валерий проводил митинг.
И он сказал: «кисонька». Нет, конечно, это мещанское слово из «арсенала обывателя» он произнес случайно. Но странно, оно прозвучало для меня удивительно, прекрасно...
Валерка сел на кровати и притянул меня к себе:
— Ну, подождем годок. Пусть тебе будет хоть семнадцать.
— Если мне сейчас двенадцать, то через год будет только тринадцать, — мстительно напомнила я.
— А потом... — Валерка что-то вдруг вспомнил и отпихнул меня, — я вообще ведь человек женатый.
Он опять был прежним Валерием, твердокаменным комиссаром в черной коже. Неужели он только что назвал меня кисонькой?!
— Где же твоя жена? — спросила я недоверчиво.
— На заводе. На сахарном заводе. Под Обоянью, — с убийственной точностью объявил он и добавил: — Где директором Паршуков.
— При чем здесь Паршуков? — возмутилась я. — И вообще, что тут такого? Ты сам говорил, что любовь свободна. И Энгельс ясно указывает, что моногамия — продукт капитализма. Тут все дело в частной собственности и принципе наследования...
Я собиралась развернуться на эту тему, но на стене зазвонил телефон, и Валерка вскочил с кровати как ошпаренный. Из отрывочных Валеркиных реплик можно было понять, что звонит Мишка Семенов — что-то там у них стряслось.
— Лёлька, сматывай удочки! Сейчас Мишка Семенов явится, мы уезжаем!
— Под Обоянь? — мрачно спросила я.
— В Шлямово. Там кулаки экономию подожгли. — Валерка энергично наматывал портянки, натягивал сапоги.
— Лёлька, подай гимнастерку! Тащи портфель! Ну, все! Вали отсюда! Да куда ты в окно? В дверь иди! Ну и дуреха! Подожди! — Валерка приподнял меня, крепко поцеловал в губы, потом в волосы и подтолкнул меня к двери. Я уже взялась за ручку, но он втащил меня за юбку обратно и опять поцеловал в губы.
Потом плюхнулся на кровать, задыхаясь, словно незнамо от какой работы, и закричал сиплым голосом:
— Подрывай отсюда! Быстро!
Я в бешенстве пнула ногой дверь и вылетела в коридор. Когда я шла по двору, в окно высунулся Валерка. Он был уже в своей знаменитой кожаной фуражке набекрень.
— Лёлька, чертовка, через год! — крикнул он митинговым голосом. Я не обернулась.
По дороге домой я тысячу раз вспоминала происшедшее во всех мелочах и никак не могла понять: хорошо все это или плохо. С одной стороны, были поцелуи, и «кисонька», и какие-то обещания; мол, через год.
С другой стороны, меня вроде выставили вон. И я имела все основания считать, что у меня в жизни несчастная любовь.
Конечно, обо всем этом я не могла рассказать даже Наташке. Да она и не расспрашивала.
Пока я предавалась воспоминаниям, она не спеша одевалась и теперь сидела на песке в гимнастерке, с красным платочком на косах, уложенных вокруг головы. Только ее маленькие ноги оставались босыми: видно, Наташке жаль было всовывать их в сапоги и она старалась отдалить этот момент.
— Скажи мне, Лёлька, — растягивая слова, спросила Наташка, — нравится тебе Озол?
— Симпатичный, — высказалась я неуверенно. — Он мне нравится как командир.
— «Как командир»... — передразнила Наташа.
— А тебе? — озадаченно спросила я.
— Мне? Мне он не нравится. Я его люблю. Закрой рот, галка влетит.
— А он тебя?
— И он меня.
— И вы объяснились?
— Это еще будет. Одевайся.
— Ау, девчата! Давайте швидче! — неслись издалека неистовые крики, словно мы были в какой-то чаще.
И мы с Наташкой быстро и без сожаления покинули этот берег, не догадываясь, что провели здесь самый счастливый час своей жизни.
4
Мы все выросли в деревне или в заводских поселках. Мы умели управляться с лошадьми, варить на костре пшенный кулеш и наматывать портянки так, чтобы на марше не стирать ноги. Стрелять стоя и лежа, окапываться, продвигаться перебежками или ползком, бросать бутылки-гранаты нас научили в ЧОНе.
И нам казалось, что бойцы мы хоть куда.
Место, где мы расположились, было мне хорошо знакомо: мы ходили сюда из Лихова по ягоды. Сейчас нам приказали не разбредаться по лесу, а держаться возле шалаша, поставленного на поляне. Здесь расположился весь наш отряд. Пестрый народ... Рабочие со СВАРЗа оставались в промасленных куртках из чертовой кожи, перекрещенных ремнями и пулеметными лентами. А нам выдали красноармейское обмундирование, неловко болтавшееся на наших худых плечах, и только на коренастом Володьке сидело оно так же ладно, как майка с зеленой поперечной полосой — отличительный знак футбольной команды Южного узла. А на голове он носил свою старую железнодорожную фуражку.
Наша коммуна была здесь в полном составе. Отсутствовал только Гнат. Военная наука ему давалась трудно, но он старался. Почему теперь его не было с нами? Володя Гурко спросил у Озола. Тот ответил хмуро:
— Хвильовий — дезертир.
Никто из нас не мог этому поверить.
И только Котька произнес с сомнением:
— У него, у Гната, улыбочка какая-то неверная, многослойная какая-то. Сверху одна, снизу другая...
— Невразумительно, — сказал Федя, который любил справедливость.
Наш отряд выбил бандитов с пивоваренного завода. Это была маленькая группа, которую мы громко именовали бандой. Она вела бестолковый, неприцельный огонь, врассыпную отступая огородами. Командир приказал не преследовать их: берегли силы для главного удара. Об этом «главном ударе» толковали вкривь и вкось с первого же дня. Но настоящих боёв все не было.
Разгоряченные ребята ворчали.
— Вот и нужно было на плечах противника ворваться в его штаб-квартиру, —