Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она вдруг поникла, прикрыла глаза темными тяжелыми веками и заговорила устало, медленно, надолго замолкая:
– Вправду запомнила? Ну и ладно. Чего ты смотришь? Небось думаешь: какой, мол, в горнице непорядок. Ничего не поделаешь… Кухня вся гнилая. Сын с женой отделился, я им горницу отдала, а сама в этой кухне осталась. Надо бы ее починить. Да ведь деньги трудно достаются. И здоровье не то, что прежде. Моя жизнь очень трудная. Хорошего-то я мало видела, а вот плохого – у-у-у! Плохого – сколь хочешь. Я вдовой осталась лет двадцати пяти. Году в пятнадцатом, что ли… Пожила маленько одна с двоими ребятами, а потом приняла в дом плохого мужичонку, пьяницу. Помаялась с ним да и погнала вон. Ерундовый был мужичонка. И осталась одна с пятерыми ребятами. Ну, маялась, ну, натерпелась я – вспомнить страшно.
Колхозы начались – я в колхоз. Походила на курсы и стала конюхом. Я хорошо за конями ходила. Поверишь ли, мне те кони по сю пору снятся. Ну и работала я! Ну и работала! Ведь мне пятерых ребят поднимать – легкое ли дело? Вот я погляжу, как иной раз люди работают. Прошло восемь часов, а они на руку смотрят, что часы показывают – значит, подошел конец работе. А разве работе есть конец? Нет, работе нет конца.
Как мы жили, как детей растили – это ж вспомнить – и то страшно. Но подняла детей. Потому что работы не боялась. Я ведь на все руки. Я сама ребят обшивала, они у меня в школу знаешь как чисто ходили? Я сыну Сереже всегда говорила: учись, дитя, учись, ангел мой. А чем кормить? Хлеб да вода. Нет, с тех пор жизнь, конечно, далеко ушла, ничего не скажешь. Разве ж мои внуки так учатся? У них всё есть: и одеты, и обуты, и сыты. А Сережа… Его перед самой войной взяли на действительную. Он всё говорил: «Ты по мне не плачь, не плачь, мама». А я, дура, плакала. Не знала, какая беда ждет. Война – и убили. Вот когда поплакать-то пришлось.
Ивана тоже взяли на фронт, совсем мальчонка был, совсем дитя. Но, слава богу, вернулся. Раненый, но вернулся. У него сколько-то тонких кишок вырезали, но организм молодой, справился. И женился. Сноха – учительница, образованная, да и он сам не плох – электрик. Живут хорошо. Вот сейчас отделились, а я тут, на кухне осталась. А дочь Маша? Она в Москве диспетчер на автобазе. Очень ответственная работа. Еще дочка Зина – милосердной сестрой в больнице, Анна – в совхозе по нарядам – все при деле, все хорошо живут и внучат мне нарожали.
Оглянусь назад и думаю, да как же я их подняла? Наверно, я и правда морозоустойчивая. И еще я себя хвалю, что ничего не боялась. Вот в войну бомбят, а я из дому не ухожу. Есть которые боялись, а я – нет. Война – и пусть война, а я сама по себе, меня не сломать. Меня, бывало, немец пихнет, а я, думаешь, стерплю? Я его сама пихну. Я им спуску не давала, немцам. Я одну кобылу с колхозной конюшни – самую лучшую – к себе на двор взяла. Содрала ей шкуру со спины и заживать не давала, чтоб немцы не взяли, и доберегла до своих. А конь, лучший наш конь, – он такой лихой был, он им не поддался, немцы его нипочем поймать не могли, немцы его и убили. Какие кони были! Этого никто понять не может! Я после войны в конюхи уж больше не пошла. Руки не те. Но я все работы превзошла. Я могу и дояркой, и телятницей, и фуражиром, и кладовщиком. А косить? Марина – первая, а я вторая. Я стога хорошо кладу. Все стога мною сложены, лучше никто не кладет. Я вот только кур не люблю. От них дух тяжелый. И после коней мне с курами дело иметь ни к чему. Но и то, когда птичница наша сына выдавала – кто ее подменял на птичнике – опять же я! Я работать люблю. Мы все у матери такие, работящие. Моя мать умерла – восемь человек сирот оставила, но мы все в люди вышли. А одна моя сестра – лучше всех – работает в Кремле курьером.
Ты думаешь мне сколько годов? Шестьдесят девять. А если спрашивают: бабка Маруся, сколько тебе годов, я говорю: «Годы мои назад пошли. Раз Марусей зовут – значит, молодею».
Доктора говорят: побольше сахару ешь. Я и ем. Я себе какава варю, молочка подолью – и пью. Мне сейчас совхоз молоко выдает. Раньше не давали, а я говорю: «Товарищ директор, что ж такое, неужто у совхоза для меня молочка нет?» И мне сразу двадцать литров – бултых!
А главное дело, я работу люблю. И люблю я хорошо сделать. И хоть я сейчас на пенсии, отдыху мне всё равно нет. Чуть что – ко мне. В телятник, в курятник, к коровам – где наша бабка? Это – я. Зовут – иду. Ну, раз за ради бога просят – как не пойти? Вчера пришли – зовут хлев чистить. Неужели, раз меня нарисовали, я должна дерьмо убирать? Но пошла. Потому что если не работать…
Она снова поднимает глаза, смотрит пристально. И говорит:
– А горя я хватила – на десять жизней…
И чуть погодя:
– И правильно, что ничего не записываешь. Что тут записывать? Живу. Работаю. Вот и вся история…
Глаза пустые и глаза волшебные
«Тарусские страницы», Калуга, книжное издательство, 1961, стр. 150–158
Выйдя на привокзальную площадь в Серпухове, я поискала глазами автобус на Тарусу. Вон она, очередь. Народу собралось много, видно, автобуса давно не было. Взяла в кассе билет и пристроилась последней.
Люди стояли не цепочкой, не по одному, как полагается в очереди, а по двое, по трое и разговаривали между собой. Накрапывал дождь, ветер был холодный, автобус всё не шел и не шел. А главное, не было уверенности, что попадешь в него: народу собралось много, пожалуй, машина всех не возьмет.
Передо мной стояла старушка в аккуратно повязанном синем платке, сером чистеньком ватнике. Резиновые черные сапожки тоже были ладные, чистые, по ноге. Голубые блеклые глаза смотрели без привычной для стариков усталой печали. Говорила она улыбаясь, и голубые глаза ее глядели добродушно, а маленький курносый нос придавал лицу что-то детское.
– Смотря какой водитель приедет. Тут есть такой один – он всех нипочем не возьмет.
– Что ж так?
– Жалеет. Много народу для машины непосильно, вот он и бережет. – Она сказала это одобрительно и еще раз пояснила: – Жалеет, понимаешь? Транспорт жалеет.
– А чего его жалеть, транспорт? – сказал сивый старичок, стоявший подле. – Нас с тобой надо жалеть, а не транспорт. Машина, она что? Машину – ее под пресс и переплавят. А нас с тобой хрен переплавят. Понятно?
– А чего же тут не понять? Понятно. А только транспорт тоже…
– Идет! – сказал кто-то.
И правда: к остановке подходил автобус. На минуту все разговоры умолкли, все мгновенно забыли друг о друге, каждый был поглощен тем, как бы поскорее влезть в автобус. Но, усевшись, тотчас снова заговорили. Водитель был тот самый, что жалел транспорт, но на этот раз он взял всех. Автобус не быстро, но упрямо одолевал дорогу, подскакивал на ухабах.
– Повезло, повезло! – говорила старушка, расправляя на коленях юбку.
– Это я вам всем счастье принес, – опять откликнулся давешний старик, – я везучий. Вот уже третий день после Дня Победы, а я всё гуляю и гуляю. Родичи, все, как один, бывшие фронтовики. Первый день, девятого, – у сына в Серпухове, второй – у племянника в Тарусе, третий – опять тут, то же самое у фронтовика, у зятя. Сильно накачался. Сына школьники приходили поздравлять. Вы, мол, были на войне, и очень радуемся, что вернулись живой и невредимый. Очень торжественно было. Почет!