Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У некоторых искусствоведов принято ругать мозаики Сант-Аполлинаре-ин-Классе как самые простые и чуть ли не примитивные, созданные уже на излете эпохи, постоянно стремившейся к упрощению и редукции. Поэтому фигуры святых в проемах по бокам фронтальны и статичны, каждое мозаичное дерево или животное стоят по отдельности, а не вместе.
Но выходишь из собора, и перед тобой точно такой же пейзаж из автономных деревьев, объединенных, конечно же, в аллеи и проходы, но, с другой стороны, каждое растение видишь наособицу, точно отдельно стоящее существо высшего порядка.
Животных вот только в округе не видно, их заменяет скульптура коровы (или быка), бредущей по траве через поле к собору. С ней охотно фотографируются обитатели туристических автобусов, хотя она сделана из бронзы (?) и черна, тогда как животные конхи белы.
Ничего не поделаешь – с тех пор столько времени прошло, собачка смогла подрасти и стать чем-то совершенно иным. Более близким «новейшему антропологическому состоянию», но при этом не потерявшим связи со своими естественными корнями.
Мозаики алтарной конхи Сант-Аполлинаре-ин-Классе напоминают мне (хотя бы и с противоположным знаком, но семиотическая логика здесь использована та же, что и в оформлении церкви) фрагмент из четвертой книги «Утешения философией» Аниция Манлия Торквата Северина Боэция, где он описывает, на каких животных могут походить люди, лишенные благодати:
Обезображенного пороками, как ты видишь, нельзя считать человеком. Томится ли жаждой чужого богатства алчный грабитель? – Скажешь, что он подобен волку в своей злобе и ненасытности. Нагло нарывается на ссору? – Сравнишь с собакой. Замышляет втайне худое, злорадствует незаметно для других? – Подобен лисице. Бушует в неукротимом гневе? – Думаю, что уподобился льву. Труслив и бежит от того, чего не следует бояться? – Похож на оленя. Прозябает в нерадивости и тупости? – Живет как осел. Кто легко и беспечно меняет желания? – Ничем не отличается от птицы. Кто погружен в грязные и суетные страсти? – Пал в своих стремлениях до уровня свиньи. Итак, все они, лишившись добрых нравов, теряют человеческую сущность, вследствие чего не могут приобщиться к Богу, и превращаются в скотов (IV, III, 258)14.
Так вышло, что Боэций стал для меня символом культурного расцвета Равенны, случившегося при Теодорихе и исчезнувшего вместе с его империей.
Такие люди и такие тексты, как «Утешение философией», на пустом месте не возникают, и когда читаешь труды Боэция15, следует держать в голове шум и гул тогдашней столичной Равенны, сгруппированной вокруг королевского двора и сопутствующего ему хозяйства.
Дворцы и замки знати (каждый уважающий себя придворный обязан обзавестись собственной усадьбой, а судя по густоте интриг, окружавших Боэция, вокруг королевского двора было не протолкнуться), жилища слуг и «обслуживающего персонала», посольства других стран, развитая торговая и общественная инфраструктура…
Всего этого могло хватить не на один большой город, сочно и ярко изображенный на паре сцен самого верхнего ряда мозаик в Сант-Аполлинаре-Нуово16, но все это сгинуло практически без следа, оставив на поверхности всего-то пару-другую памятников (мозаики оказались оберегом, сохранившим лишь строения, где они поселились, да и то, как показывают археологические раскопки, далеко не все) и пустоту вокруг, впрочем ныне уже тоже застроенную по сплошной красной линии.
Притом что нынешняя Равенна принадлежит уже эпохе непрерывности развития, когда город развивается, накапливаясь и раздуваясь. Века подхватывают друг друга и продолжают заполнять пустоты, разумеется с потерями, но уже не с чистого листа.
Между тем в нынешней Равенне ничего от столичной уплотненности тех времен не осталось. Разве что Дворец Теодориха на виа ди Рома по соседству с Сант-Аполлинаре-Нуово.
Его, впрочем, так и величают – «так называемый Дворец Теодориха», поскольку возник он гораздо позже дат жизни короля остготов – в VII–VIII веках – и был, по одной версии, секретариатом равеннских экзархов (византийских губернаторов, следивших за жизнью своей колонии), по другой – притвором византийской церкви Христа Спасителя, некогда тут стоявшей.
Понятно, почему едва ли не единственное здание, сохранившееся с «тех самых» (или почти «тех самых») времен, приписывается Теодориху. Ведь за исключением церквей да мавзолея, полноценных построек, возвышающихся выше фундамента (да еще на несколько этажей ввысь) и связанных с его эпохой, здесь не осталось.
Дело даже не в закономерностях развития туристической инфраструктуры, возникшей гораздо позже легенды, но в самой логике зрительного восприятия, легко подверстывающего все, что осталось, под прокрустово ложе условного знания о прошлом.
Но «так называемый Дворец Теодориха» (я ведь уверен, что двор и центр власти находились в совершенно другом районе Равенны, недалеко от Сан-Витале) не способен насытить или тем более воскресить дух центровой Равенны, столичность которой отступила вместе с Теодорихом и морем.
Читая «Утешение философией» еще в университете, я, разумеется, особенное внимание уделял (пытался уделять, так как «золотая книга» Боэция в основном является умозрительным диалогом его с аллегорией «царицы наук») «вещному миру» и «отголоскам империи». Прямых свидетельств о жизни в столице «Утешение», написанное в заключении перед казнью, почти не содержит. Но есть там всякие косвенные, связанные в основном с реалиями жизни самого философа детали.