Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Видела. Картина будет продаваться в следующую среду.
— Правда удивительно? — Нэнси взяла журнал обратно. — Неужели найдется человек, который захочет купить это уродство?
— Нэнси, уверяю тебя, многие захотят купить это уродство.
— Ты шутишь.
— Вовсе нет. — Заметив искреннее недоумение на лице сестры, Оливия рассмеялась. — Господи, Нэнси, где вы с Джорджем жили все последние годы? Сейчас очень возрос интерес к живописи конца века. Лоренс Стерн, Альма-Тадема, Джон Вильям Уотерхаус… Все это продается на аукционах за огромные деньги.
Нэнси попыталась взглянуть на мрачную картину по-новому. Нет, все то же самое.
— Но… почему? — упрямо повторила она.
Оливия пожала плечами:
— Стали ценить эту технику. Ну, и то, что теперь их картины стали редкостью.
— Вот ты говоришь — огромные деньги, а что это значит? За какую сумму, по-твоему, ее могут продать?
— Понятия не имею.
— К примеру.
— Н-ну… — Оливия, задумавшись, поджала губы. — Скажем… двести тысяч.
— Двести тысяч? Вот за это?
— Плюс-минус каких-нибудь несколько пенсов.
— Да почему же? — чуть не в голос закричала Нэнси.
— Я же сказала. Они теперь стали редкостью. А вещи вообще приобретают цену по мере спроса. Лоренс Стерн плодовитостью не отличался. Если приглядеться к деталям на этом полотне, понятно почему. Наверняка он работал над ним не месяц и не два.
— А где все его картины?
— Ушли. Распроданы. Некоторые, я думаю, продавались прямо с мольберта, когда еще и краски не просохли. В любом уважающем себя частном собрании и в любой публичной художественной галерее мира непременно есть одна-две работы Лоренса Стерна. На аукционах они появляются теперь крайне редко. И не забудь, он бросил писать задолго до войны, ведь у него так изуродовало артритом пальцы, что он уже не мог держать кисть. Должно быть, продавал все, что брали, и еще спасибо говорил, надо же было существовать и содержать семью. Денег у него никогда не было, — правда, на наше счастье, он унаследовал от отца большой дом в Лондоне, а потом сумел выкупить в полную собственность Карн-коттедж. Почти все наше образование — это средства от продажи Карн-коттеджа, а на деньги за дом на Оукли-стрит мамочка сейчас живет.
Нэнси слушала сестру, но не очень внимательно. Она отвлекалась на обдумывание и взвешивание вновь открывшихся возможностей.
Нарочито безразличным голосом она задала вопрос:
— А мамины картины?
— «Собиратели ракушек»?
— Ну да. И те два панно на лестнице.
— И что же?
— Если их продать, за них много дадут?
— Думаю, да.
Нэнси судорожно сглотнула. У нее пересохло во рту.
— Сколько?
— Нэнси, это же не моя область.
— Ну хоть приблизительно.
— Я бы сказала… примерно пятьсот тысяч.
— Пятьсот тысяч, — едва слышно выговорила Нэнси. Она ошеломленно откинулась на спинку стула. Полмиллиона. Она представила себе цифры на бумаге, с обозначением фунтов и с множеством нулей.
В это время принесли кофе, черный, дымящийся, ароматный. Нэнси кашлянула и только со второй попытки сумела произнести вслух:
— Полмиллиона.
— Около того. — Оливия подвинула к сестре через столик сахарницу и сдержанно улыбнулась. — Теперь тебе ясно, что вам с Джорджем незачем волноваться за мамочку?
На том разговор закончился. Они молча выпили кофе, Оливия подписала чек, и сестры поднялись из-за столика. У подъезда, поскольку им надо было ехать в разные стороны, они попросили вызвать два такси, и так как Оливия торопилась, она села в первое. Нэнси попрощалась с сестрой у машины и проводила ее глазами. Пока они обедали, дождь пошел довольно сильный, но Нэнси стояла, выйдя из-под козырька, и не замечала холодных струй.
Полмиллиона.
Подъехало ее такси. Она не забыла дать на чай швейцару, велела шоферу отвезти ее в «Хэрродс» и забралась в машину. Такси тронулось. Нэнси откинулась на спинку сиденья и уставилась на струящиеся за окнами потоки невидящими глазами. Разговор с Оливией ничего не дал, но время она потратила не зря. От тайной радости у нее громко колотилось сердце.
Полмиллиона фунтов!
Своей успешной карьерой Оливия Килинг была во многом обязана ценному благоприобретенному свойству: умению забыть обо всем постороннем и сосредоточиться на чем-то одном. Ее жизнь была подобна подводной лодке, разгороженной водонепроницаемыми переборками на отдельные отсеки, между которыми нет сообщения. Так, утром она, отключив мысли от Хэнка Спотсвуда, сосредоточилась на том, чтобы разобраться с Нэнси. Точно так же теперь, едва переступив порог редакции, она забыла про Нэнси и мелкие семейные заботы и снова стала редактором «Венеры», занятым исключительно делами своего журнала. До вечера она успела продиктовать письма, провести совещание с директором по рекламе, договориться о встрече с подписчиками в Дорчестере и устроить давно назревавшую головомойку заведующей отделом художественной прозы, напрямик предупредив бедную женщину, что «Венера» вообще перестанет печатать беллетристику и она останется без места, если не сможет найти для публикации вещи получше тех опусов, которые регулярно приносит Оливии на одобрение. Эта женщина, мать-одиночка, воспитывающая двоих детей, естественно, ударилась в слезы, но Оливия осталась неумолима; интересы журнала для нее были превыше всего, и она, протянув сотруднице косметическую салфетку, дала две недели на то, чтобы та, словно фокусник, вынула из шляпы зайца.
На все это ушло немало сил. Слава богу, была пятница, конец рабочей недели. Оливия работала до шести вечера, потом разобрала все, что накопилось на столе, собрала свои пожитки, спустилась на лифте в подземный гараж, завела машину и поехала домой.
Пробки были страшные, но она давно ездила по Лондону в часы пик и привыкла к ним. За журналом уже словно захлопнулась водонепроницаемая дверь, он перестал для нее существовать. И рабочего дня с его заботами тоже как не бывало. Оливия вернулась мыслями к Нэнси, к семейным проблемам.
Пожалуй, резковато она с сестрой разговаривала — упрекнула, что та делает из мухи слона, преувеличивая серьезность материнской болезни, отмахнулась от рекомендаций провинциального врача. А все потому, что Нэнси, чуть что, всегда устраивает панику… Впрочем, это неудивительно, у нее, бедняги, такая неинтересная жизнь… Но не только поэтому: Оливия, как маленькая девочка, не хотела поверить в то, что мама может быть больна. Мама всегда здорова, даже бессмертна. Оливия не соглашалась признавать Пенелопу больной. Не допускала мысли, что та может умереть.
Инфаркт. И не у кого-нибудь, а у мамочки, которая в жизни ничем не болела. Высокая, крепкая, энергичная, всем интересующаяся, но главное — она всегда есть. Оливия вспомнила полуподвальную кухню в доме на Оукли-стрит, живое сердце этого несуразно большого лондонского строения. Там всегда варился суп на плите, вокруг чисто выскобленного деревянного стола собирались люди, которые часами сидели и разговаривали над кружкой кофе или рюмкой чего-нибудь крепкого, пока мамочка гладила белье или латала старые простыни. До сих пор при слове «надежный» Оливии представлялся этот уютный уголок в материнском доме.