Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Надо немедленно отправить туда новую разведку! — горячился явно взволнованный Бекасс. — Два эти дурня, видимо, заблудились, но за ними наверняка едут другие. Да вот хоть вы, бригадир Бардамю, отправляйтесь-ка туда со своей четверкой.
Это капитан ко мне обращался.
— Когда по вам откроют огонь, проследите, где они, и живо назад — доложите обстановку. Это, видимо, бранденбуржцы.
Те, кто служил срочную, рассказывали, что до войны капитан Бекасс не очень-то выпендривался. Зато теперь, на войне, он наверстывал упущенное. Он просто устали не знал. Даже среди самых шальных с каждым днем выделялся все больше. Поговаривали, будто он кокаинист. Бледный, под глазами круги, ножки тоненькие, а трепыхается без остановки. Спрыгнет с седла, качнется разок и пошел носиться взад и вперед по полю — все выискивает, где бы отвагу свою показать. Понадобись ему прикурить, он послал бы нас к дулам орудий, что напротив. Он работал на пару со смертью. Поспорить было можно, что капитан Бекасс с ней контракт заключил.
Первую часть жизни (я наводил справки) он провел на скаковых состязаниях, где несколько раз в году ломал себе ребра. Ноги у него были совсем без икр — так часто он их себе калечил и так мало ходил пешком. Двигался он, как хромой на палках, — неровным угловатым шагом. На земле, в широченном плаще, сгорбленный под дождем, он смахивал на призрак отставшей скаковой лошади.
Заметим, что на первых порах этой чудовищной затеи, то есть в августе и даже сентябре, на несколько часов, а порой и на целые дни иной кусок дороги или уголок леса оказывался безопасен для приговоренных. Там можно было обрести иллюзию покоя и схарчить банку консервов с пайкой хлеба, не слишком мучась предчувствием, что это в последний раз. Но с октября такие передышки кончились: град, нашпигованный пулями и снарядами, сыпал все чаще и плотнее. Скоро гроза должна была ударить в полную силу, а то, чего мы старались не замечать, встать перед нами в рост и заслонить все, кроме мысли о собственной смерти.
Ночь, которой мы поначалу так боялись, казалась нам теперь куда более приемлемой. В конце концов мы научились ждать и желать ее. Ночью попасть в нас было труднее, чем днем. А в этой разнице и была вся штука.
Даже когда речь идет о войне, нелегко докопаться до сути — воображение слишком долго сопротивляется.
Кошки, когда им угрожает огонь, рано или поздно прыгают в воду.
К тому же ночью выдавалась порой четверть часика, похожая на милое мирное время, в которое уже не верилось, время, когда все было по-доброму, когда неосторожный шаг ничем не грозил и происходило столько других вещей, ставших теперь до чрезвычайности, до изумления приятными. Живой бархат — вот что такое мирное время.
Но вскоре и ночи в свой черед превратились в беспощадную травлю. Чуть ли не каждую приходилось к дневной усталости добавлять еще довесок, чтобы поесть, а потом искать в темноте, где бы прикорнуть. Пища поступала на передовую позорно медленно и трудно: она ползла длинными хромыми вереницами убогих подвод, раздутых от мяса, пленных, раненых, овса, риса, жандармов и бутылей с дешевым винцом, подпрыгивающих, пузатых и похожих на сальную шутку.
А за кузницей и хлебом пешком — отставшие и пленные, ихние и наши, приговоренные к тому и сему, в наручниках, привязанные за кисти к стременам жандармов, иные — не грустнее других — осужденные даже на расстрел. Они тоже съедали свою пайку тунца, который так трудно переваривается (а они, может, и не успеют переварить); в ожидании, пока обоз снова двинется, они сидели на обочине, деля последний в жизни кусок хлеба с каким-то гражданским, закованным заодно с ними, потому как говорили, будто он шпион, хотя ему на этот счет ничего не было известно. Нам также.
Истязание полка продолжалось и в ночной форме. По горбатым улочкам неосвещенных безликих деревень, сгибаясь под мешками, весившими больше, чем человек, мы на ощупь тащились от одного чужого сарая к другому, одуревшие от ругани, угроз и не ожидающие ничего, кроме новых угроз, жидкого навоза и отвращения к этой пытке, тащились обманутые до крови ордой извращенцев и психов, внезапно оказавшихся годными лишь на то, чтобы убивать или самим быть выпотрошенными неизвестно зачем.
Не успевали мы рухнуть меж двух куч навоза, как сержанты криком и ударами сапог поднимали нас и гнали к обозу за новым грузом, опять и опять.
Деревня вспухла от жратвы и солдат, ночь раздувалась от жира, яблок, овса, сахара, которые надо было перетаскивать и распихивать попадавшимся по дороге подразделениям. Обоз подвозил все, кроме возможности удрать.
Вымотавшись, наряд валился вокруг подводы, но тут появлялся сержант хозвзвода, поднимая свой фонарь над нами, личинками. Эта обезьяна с двойным подбородком должна была в любой неразберихе отыскать водопой. Лошадей надо поить. А я вот видел четырех рядовых, дрыхнувших в обморочном сне по шею в воде, так что задниц было не видно.
Напоив лошадей, предстояло еще найти и ферму, где расположилось отделение, и улочку, по которой мы шли. А когда это не удавалось, мы довольствовались тем, что подваливались на часок к любой стене, если, конечно, оставалось еще часок всхрапнуть. Раз уж твое ремесло — быть убитым, нельзя выпендриваться, надо поступать так, словно жизнь продолжается, и эта ложь — самая жестокая.
А подводы уходили в тыл. Торопясь улизнуть до зари, обоз трогался в обратную дорогу под скрип всех своих разболтанных колес. И я вдогонку желал, чтобы его, как это изображается на военных картинках, сегодня же накрыли, разнесли в куски, сожгли, разграбили, наконец, к чертям со всеми его гориллами жандармами, подковами, сверхсрочниками с фонарями, с нарядами на разгрузку, с фасолью и мукой, лишь бы этот груз не пошел в дело и нам его больше не видеть. Потому как, подыхая от усталости или еще от чего-нибудь, самый трудный способ добиться своей цели — это таскать мешки в ненасытную ночь.
Вот если бы днем этим сволочам увязнуть по самые ступицы, думал я, они по крайней мере оставили бы нас в покое, а уж если бы не появились одну ночь целиком, можно было бы хоть раз от души выспаться.
Продснабжение — это дополнительный кошмар, маленькое назойливое чудовище, паразитирующее на безмерном бремени войны. Спереди, по сторонам, сзади — везде одни животные. Их понатыкали всюду. Осужденные на смерть с отсрочкой приговора, мы постоянно испытывали непреодолимое желание спать, и все остальное — погода и усилия, которые делаешь, чтобы пожрать, — было только дополнением к этой муке. Ферму, где стояло отделение, мы разыскивали по запаху, словно сделались собаками в военной тьме опустелых деревень. А еще лучше ориентировались по вони человеческого дерьма.
Фельдфебель-начпрод, мишень ненависти всего полка, был для нас в такие часы владыкой мира. Кто рассуждает о будущем, тот жулик: важно только настоящее. Взывать к потомкам — это все равно что психов урезонивать. Во мраке прифронтовой деревни фельдфебель сторожил людей, как скотину, для больших грядущих боен. Фельдфебель — это король. Король смерти! Фельдфебель Кретель. Прекрасно! Нет существа более могущественного. Столь же могуществен только фельдфебель с другой стороны, у тех, что напротив нас.