Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За столом все разом, кроме больной, занялись картошкой.
Серёжка и без того чувствовал себя несчастным – от взгляда Ивана Матвеевича, а как от него отвернулись даже малыши, так готов был умереть от горя. Но не умер, смотрел в лицо Ивана Матвеевича и кричал молча: «Домой не понесу!» И захлёбывался в невидимых слезах. Хозяин и сам понимал, что не дать теперь своим детям рыбы – невозможно, но невозможно было и отнять её у тех, кому нёс эту рыбу Серёжка. И тогда Иван Матвеевич взял нож и разрезал очередной ломтик пополам. Всем остальным выдал по половинке; три кусочка остались в банке нетронутыми. После чего он аккуратно прикрыл крышку, придавил большим пальцем и посмотрел на гостя, словно ждал подтверждения, что сделал как должно.
У Серёжки посветлело на душе, он улыбнулся сквозь кипевшие на глазах слёзы и посмотрел на больную, приглашая и хозяина обратить на неё внимание: старуха к пище не притронулась, она по-прежнему сидела, зажав руки в коленях, и всё так же качалась голова её на тонкой шее.
– Давай очищу, – сказал ей Иван Матвеевич. Она отрицательно мотнула головой и от резкого движения чуть не повалилась с табурета.
– Ты чего? – удивился отказу Иван Матвеевич. – Я же вижу: хочешь!
Она облизнула сухие губы.
– Всё одно помру, – две скупые слезы покатились по лицу, – зря пропадёт.
– Ты мне эту дурь брось! – строго сказал Иван Матвеевич и кончиком ножа вспорол ломтик по брюшку.
Взгляд больной вдруг вновь вспыхнул безумием, она неожиданно быстрым движением выхватила свою долю из-под ножа, впилась в селёдку ртом и стала судорожными сосущими движениями впитывать в себя живительную влагу.
Ночью мороз был сильный, землю припорошило слоем свежего снега, природа, словно мать, ожидая сына домой, выстелила на поля и дороги большую чистую холстину. Шагая по застывшей колее, Серёжка думал о том, как ему повезло: сперва с машиной, потом с ночлегом – замёрзнуть в такую ночь ничего не стоило.
Спал он у тёплой стены, у печки, сладко, как, бывало, дома. Засыпать он начал ещё за столом – сказывалась дорога и те три месяца работы, которые, казалось ему, утомили его на всю оставшуюся жизнь. И вообще, будь у него такая возможность, лёг бы он спать на целую неделю.
Он с трудом стащил с ног ботинки, засунул в них протёртые свои носки, сделанные матерью из старых чулок, прошёл, как велела седая старуха, на чистую половину дома и хотел повалиться на большой сундук, на котором уже была постелена старая шуба, но старуха повернула его к широкой лежанке, где обыкновенно спала сама – одна или с кем-нибудь из малышей.
– У меня грязные, – с трудом ворочая отяжелевшим языком, сказал Серёжка, – гачи.
На штаны за дорогу намоталось и насохло грязи до самых колен, а снять их он не мог, потому что от трусов у него осталось одно название.
– Нешто это грязь? Это, сынок, земля. Земля грязной не бывает, – она легонько подтолкнула его. – Ложись, ангел, к теплу, а я – с краешку.
Серёжка видел ещё, как Катя принесла себе какую-то одежину вместо одеяла и села на сундук, дожидаясь, когда Серёжка отвернётся и ей можно будет тоже лечь. Потом её отец погасил лампу, стало темно, но сон почему-то улетучился, и Серёжка слышал некоторое время, как шуршало в той стороне, где была девушка, а затем стихло.
Утром он пробудился последним, после того, как поднялись Иван Матвеевич, старуха и Катя. Он хотел одеться и незаметно улизнуть, чтобы не дожидаться завтрака, но старуха увидела, что он зашевелился, остановила:
– Погоди-ка, – сказала, – ноги забинтую.
Она зажгла лампу, принесла и поставила на табурет напротив. При свете Серёжка с удивлением обнаружил, что ноги ниже колен у него чистые, протёртые, видимо, влажной тряпкой, а потёртые места и цыпки чем-то смазаны. Кожа на ногах помягчела и стала не такой болезненной, как была с вечера. Крепко же Серёжка спал, если не почувствовал, как старуха лечила его!
Она забинтовала ему обе ноги белыми лоскутами, подала носки, чистые, сухие и заштопанные; принесла ботинки, тоже чистые и просушенные, вытащила из них ветошь, которой она набила ботинки с вечера, чтобы при сушке они не скукожились:
– Налезут? Да не так, кулёма! – командовала она Серёжкой ласково, но решительно, как собственным внуком. – Вот эдак.
Помогла ему обуться так, чтобы тряпицы на ногах при ходьбе не сбились. Нарочито грубоватым обращением она прикрывала свою жалость и озабоченность бедственным Серёжкиным положением; душа его, которая исподволь, незаметно для него самого ожесточилась невзгодами последних дней, отмякла и отзывалась щемяще и сладко на малейшее проявление доброго чувства. Казалось ему: он – дома; хотелось смеяться и плакать. Но, как и она, Серёжка был с виду деловит и озабочен, собирался в путь обстоятельно и надёжно.
Его заставили поесть на дорогу; опять была картошка, чай, заваренный чагой, берёзовым грибом, а к чаю – пареная репа, вместо пирогов.
Оставшуюся селёдку ему завернули в обложку от старой ученической тетради и сахар – все шесть кусочков – в отдельный лоскуток бумажки, видимо, из той же тетради. Он начал протестовать, но Иван Матвеевич цыкнул на него:
– Того! Давай без этого.
Вышло смешно. Катя засмеялась, и в первый раз за все время Серёжке показалось, что в хмари, тёмной тучей стоявшей в доме, появился просвет. Будто свежий воздух проник в тревожную духоту застоявшейся беды, дышать стало легче.
Иван Матвеевич попрощался и ушёл, бабушка занялась во дворе скотиной, Катя одевалась, чтобы идти на работу и заодно проводить Серёжку, а он не мог просто так уйти. Он чувствовал на себе взгляд с печи и терзался внезапно возникшим в нём пониманием того, что от него, может быть, зависит: жить или умереть старой женщине. Вечером она соблазнилась солёной рыбой и поела, а когда у человека появляется аппетит, то – кто ж этого не знает? – он может справиться с хворью. Серёжка отошёл к тому углу стола, который не могла видеть больная, развернул свой похудевший свёрток и отделил из него одну селёдочную дольку. И сахар ополовинил сперва, а потом, глянув украдкой в сторону Кати, выложил на стол четвёртый кусочек. Они с матерью обойдутся без сладкого. Быстро завернул остатки, на ходу спрятал под ватник.
Девушка догнала его у калитки, заглянула сбоку в лицо:
– Ты чего помчался?
Она почему-то сильно встревожилась.
– Так, – буркнул Серёжка, пряча улыбку. Он подумал, что если Бог есть, то дома должно быть всё хорошо.
На лице Кати появилось и не сразу исчезло выражение встревоженности и непонятного Серёжке недоверия; однако морозец и ходьба согнали тревогу, нарумянили ей щеки, сделали привлекательной… да чего там – просто красивой!
Серёжка поневоле взглядывал на неё искоса и молча шагал рядом. Она хотела ещё что-то спросить или сказать, но ей помешала встречная женщина, которая взглянула на них с удивлением и вдруг резко свернула, обошла их стороной, как зачумлённых. Катя опять посмурнела и закусила губу. Так они дошли до большого деревянного дома без ставней, до правления колхоза, здесь она придержала легонько его за рукав, чтобы сказать прощальное слово: