Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отстань от меня! Какое тебе дело!
В моей комнате, куда я скрылась от ненавистных взглядов, усмешек и вопросов, было свежо и пахло розами. Я подошла к окну, с наслаждением вдыхая чудный запах… Покой и тишина царили здесь, в саду, в азалиевых кустах и орешнике… Прекрасно было ночное небо… Почему, почему среди этой красоты моей душе так нестерпимо тяжело?
«Господи! — молила я это темное небо. — Господи, сделай так, чтобы его не поймали. Сделай так, Господи! Сними бремя с моей души!»
Я никогда не отличалась особенной религиозностью, но сегодня я молилась истово. Я вполне сознавала себя виновницей несчастья и вследствие этого страдала вдвойне. Воображение рисовало ужасные образы. Мне казалось — вот-вот заслышится конский топот, вернутся казаки и приведут связанного по рукам Керима, избитого, может быть, окровавленного… Я вздрагивала от ужаса…
Уже не в воображении, а наяву царственную тишину ночи нарушает конский топот. Отряд, посланный отцом, возвращается… Они все ближе, можно различить отдельные людские восклицания и голоса. Вот оживленный голос князя Андро, а этот ненавистный — Доурова…
— Княжна, вы?
Мое белое платье, четко выделяясь на фоне темного окна, бросилось им в глаза.
Несколько всадников отделились от группы и подъехали к моему окну.
— Ну, что? — предательски срывается мой голос.
Впереди всех Доуров. Глаза горят, как у кошки в темноте. Однако обычно самодовольное лицо выражает сейчас разочарование и усталость. По одному выражению этого лица можно понять, что их постигла неудача. Я торжествую.
— Ну, что? — повторяю свой вопрос уже без страха.
— Улизнул разбойник! — признается ненавистный адъютант, — но даю вам мою голову на отсечение, княжна, что не дольше, как через неделю, я его поймаю, и он получит по заслугам.
— Боюсь, что вы останетесь без головы, Доуров, — усмехаюсь я, не скрывая злорадного торжества.
— Посмотрим! — хорохорится он.
— Посмотрим! — в тон отвечаю я и, расхохотавшись ему в лицо, с шумом захлопываю окно.
Господь услышал мою молитву — Керим вне опасности.
Четвертый день, как на меня сердится отец. В первый день, проведенный в тревоге за Керима, я просто не могла осознать случившегося. Отец не хочет видеть меня!
Я подхожу к нему — пожелать доброго утра… Он спрашивает о моем здоровье и целует в глаза — так принято, заведено, установлено, но в голосе нет и следа прежней нежности, во взгляде — ни единого ласкового лучика. Он больше не называет меня ни своей звездочкой, ни своей малюткой. И это он, папа, мой дорогой папа, по одному слову которого я охотно отдала бы жизнь! Мне хочется подойти к нему, спрятать лицо на его груди и сказать ему все: про мои сомнения и грезы, непонятную ненависть к французским глаголам и размеренной жизни, но язык не повинуется мне. К чему говорить? Папа все равно не поймет меня. Никто не поймет… Я сама себя порой не понимаю. Я знаю только одно: судьба совершила роковую ошибку, создав меня женщиной. Если бы я была мужчиной!
Я страдаю. Ужасно страдаю. После обычных утренних занятий с Людой я целые дни слоняюсь по саду и дому, как потерянная. Люда как будто не замечает, что со мной творится. Она по-прежнему удивительно спокойна, наша безупречная Люда с ее ровным, как ниточка, пробором, с тихой грустью в прекрасных глазах. Но я знаю, что и Люда недовольна мной… И не только Люда, но и Маро, и Михако — словом, все, все. Маро, когда приносит по утрам кувшины с водой для умывания, укоризненно покачивает головой и заводит разговоры о том, как неосторожно и предосудительно — водить дружбу с разбойниками… Наверное, это не только смешно, но и трогательно, однако, нестерпимо раздражает меня.
Я считаю себя несчастнейшим существом в мире хотя бы потому, что родилась не в лезгинском ауле, а под кровлей аристократического европейского дома. Не правда ли, странно — страдать от того, чему многие завидуют?
На пятый день я, наконец, не выдерживаю неестественного напряжения.
— Люда, — говорю я после скучнейшего урока, из которого я запомнила лишь восклицание Франциска I, побежденного Карлом V: «Все потеряно, кроме чести!» (Хорошая фраза! Признаться, она пришлась мне по вкусу). — Люда! Попроси папу, чтобы он позволил мне покататься на Алмазе.
— Но разве ты сама не можешь этого сделать, Нина? — удивляется моя названная сестра и воспитательница.
— Ах, оставь пожалуйста! — огрызаюсь я, взбешенная ее притворством.
Люда выходит, а я терзаюсь горечью и тоской — зачем обидела ни в чем не повинного человека… Вскоре она возвращается и сообщает мне:
— Папа позволил!
Мигом забыты все мои несчастья. Сбрасываю платье с длинной талией и узкой шнуровкой и совершенно преображаюсь. На мне старый изношенный бешмет, широкие залатанные шаровары, белая папаха из бараньего меха, побуревшая от времени, и я уже не Нина бек-Израэл, княжна Джаваха, — стройный маленький джигит из горного аула.
— Аршак! Седлай Алмаза! — кричу я в голос, ураганом влетая в конюшню.
Он прищелкивает языком, поводит черными сверкающими глазами и… как по щучьему велению, мой Алмаз тотчас оседлан и взнуздан. Я взлетаю в седло…
Вот они, тихие, как сладкая грусть, долины Грузии. Вот она, патриархальная картина — виноградники Карталинии, зеленые берега ворчливой Куры, далекие отголоски быстрой Арагвы. Сонное царство! Прочь, прочь отсюда. Мирные картины не по душе Нине Израэл! Дальше отсюда, дальше!
Я несусь, забыв весь мир в этой бешеной скачке. Благородный Алмаз отлично понимает мое настроение — каждым нервом, каждой своей жилкой! Мы несемся по откосу бездны… Чего еще желать? Я хотела бы одного — встретить седого, как лунь, волшебника, который одним взмахом волшебной палочки превратил бы меня в отчаянного абрека лезгинских аулов. Пылкое воображение дочери Востока уже рисует мне этого старца с проницательными глазами, его гнедого, отливающего золотом коня. Мы сталкиваемся на узкой тропинке горного ущелья и одним ударом волшебного жезла он превращает меня в смелого, сильного, статного и прекрасного лезгина, как Керим! Да, да, как Керим!..
Прощай, Люда! Прощайте, французские глаголы, Франциск I и Карл V!..
Я зажмуриваюсь в ожидании чуда и… Открыв глаза, невольно кричу в изумлении и испуге. Навстречу мне едет седой волшебник на гнедом, отливающем золотом аргамаке. Точь в точь такой, каким секунду назад рисовало его мое воображение…
Он одет в темный бешмет, поверх которого накинута на плечи косматая бурка. Папаха из черного барана низко надвинута на лоб. Из-под нее глядит сухое, подвижное старческое лицо с седыми нависшими бровями. Длинная, широкая и белая, как лунь, борода почти закрывает грудь его запыленного бешмета. Черные, юношески быстрые глаза способны, кажется, охватить взглядом и небо, и бездны, и горы разом.