Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зима в Вильнюсе черно-белая. Утром светлеет только в девять, а в четыре часа дня уже опять темнеет, город заливает чернотой. Ну а в промежутке он белый: крыши домов, купола церквей, капоты машин и даже следы их колес на дорогах – все белым-бело.
Первый раз я очутился в Вильнюсе случайно, это было весной, и в городе шел дождь. Вторично я туда попал зимой, шел снег, и прибыл я намеренно – решил сам, лично просмотреть списки жильцов дома 16 по улице Большая Погулянка. Могло же статься, что сотрудники архива листали их небрежно, думал я, или просто ошиблись, мне нужно убедиться собственными глазами, что в регистрационных книгах никакой господин Пекельный не значится.
Я нагрянул в архивы декабрьским утром, без предупреждения, точно охотник на снегу с картины Брейгеля Старшего. Из такси вышел в полной боевой экипировке: на голове ушанка, пальто застегнуто под горло, руки в перчатках и в карманах, карманы с шерстяной подкладкой, так что холодный ветер нипочем, – таким же холодом повеяло от безобразного, казенного, лекорбюзьевидного монстра постсоветской постройки, воздвигнутого на пустыре, где прежде был лес, пока бульдозер не снес сотни ясеней, дубов и лиственниц, чтобы на этом месте выросло бумагохранилище.
49
Приходите в понедельник, сказали мне (так сухо, резко, хамовато, как если бы без лишних церемоний посылали меня по известному адресу). А дело было в пятницу, и в воскресенье мне непременно нужно было вернуться во Францию; ну, ладно, сказал я с досадой, приду в понедельник через месяц-другой. Но все же, хотя мне в тот раз не удалось посмотреть списки жильцов, я не потерял время напрасно: на другой день я пошел в Старый город с Далией Эпштейн, я обратился к ней, поскольку она была местная и хорошо знала все, что связано с Гари. Далия – еврейка, – но не религиозная, как она уточнила, – родилась она в Литве до войны, была эвакуирована в СССР, где, в пику власти, выучила французский и говорила на нем превосходно, равно как на русском, английском, литовском, идише и польском (еще чуточку знаю по-испански, прибавила она, а я, прибалдев, зачем-то ляпнул, что тоже… чуточку… по-пикардийски).
Мы договорились встретиться у памятника влюбленного мальчика в конце улицы Йонаса Баcанавичюса. Розы у его ног больше не было, но были другие цветы, букет уже поникших ромашек, какой-то поклонник – поклонница? – засунул его в галошу, которую мальчонка, глядя в небеса, прижимал к груди. Я сфотографировал его и послал MMS Клеману. (Он тотчас отозвался эсэмэской: “Ишь какой цилиндр на голове намело – небось всю ночь падал снег. А вот начнет таять – превратится в котелок”.)
– Для начала, – сказала Далия, – я покажу вам дом, в котором жили Роман Кацев и его мать.
– Дом-то я знаю, – ответил я, – и во дворе там пробыл несколько часов, а вот в какой квартире…
Но договорить не успел – мы двинулись вверх по улице Йонаса Басанавичюса, шли рядом, и я старательно соразмерял свой шаг с шагами Далии, но ноги двадцати (с гаком) летнего юноши слишком резвы, так что под арку дома номер 18 я собирался свернуть, опередив свою спутницу на полметра, как вдруг она проворковала сзади:
– Нет-нет, не туда!
Я не понял.
– Дом не тот, – уточнила она.
Мемориальная доска на доме номер 18 по улице Йонаса Басанавичюса (прежде номер 16 по Большой Погулянке) висела так – слева, на самом краю, что, готов спорить, всякий, стоя перед ней, ошибся бы, как и я. Выходит, двор, куда я в прошлый раз заходил, словно в храм, где так долго стоял, упиваясь мнимыми воспоминаниями, – двор, месяцами служивший декорацией для воображаемых сценок с участием маленького Романа и Пекельного и ставший для меня почти святыней, – вовсе не тот, что описан в “Обещании”, нет, это двор дома номер 16 по улице Йонаса Басанавичюса, прежде – номер 14 по Большой Погулянке, то есть соседний.
И ни Пекельный, ни Гари сюда, выходит, никогда и не заглядывали. Их двор находился рядом, точно такой же, но десятком метров дальше: тот же пустырь, превратившийся в автостоянку, те же неизвестные мне деревья, та же желтая штукатурка.
– Роман Кацев с матерью жили вон там, – сказала Далия, указывая пальцем окно на втором этаже.
Я смотрел на это окно, но решительно ничего не чувствовал, никакой внутренней дрожи, которую ощущал, когда в прошлый раз стоял в соседнем дворе, – его и только его я навсегда запомнил как двор, описанный Гари в “Обещании на рассвете”. Теперь же, стоя в настоящем дворе Ромена Гари, перед его домом, под его окном, я оставался равнодушен (и сам на себя из-за этого злился).
– Пойдем дальше, – сказал я Далии, принимавшей мой ступор за глубокое волнение.
Мы вышли из подворотни, снова миновали дом номер шестнадцать (и я по привычке затрепетал) и направились в Старый город, часть которого во время войны была отведена под гетто.
– А до войны, – спросил я, – тут, вероятно, был еврейский квартал?
– Нет, – возразила она. – Это распространенное заблуждение.
И я узнал от нее, что евреи появились в Вильнюсе еще в четырнадцатом веке, причем сначала им действительно предписывалось селиться только на строго определенных улицах, но в начале девятнадцатого ограничение было снято и они могли жить где угодно.
– Взять хоть улицу Йонаса Басанавичюса, по которой мы идем, в двадцатые годы здесь жило немало русских, но в основном поляки и евреи. Чуть дальше, в доме номер двадцать три, находилась школа для мальчиков с преподаванием на идише, в восемнадцатом жили Кацевы и, может быть, ваш Пекельный; напротив, в семнадцатом, помещался ПЕН-клуб пишущих на идише; здесь, в шестнадцатом, жил выдающийся филолог Макс Вайнрайх, один из основателей ИВО, крупнейшего центра по изучению еврейской и, в частности, идишской культуры; еще дальше, в пятом, где теперь Министерство культуры, обитал знаменитый банкир Израель Бунимович, а во втором – главный раввин Хаим Озер Гродницкий. Словом, можно сказать, что на каких-то улицах жило значительное количество евреев, но собственно еврейского квартала не было.
А гетто было. Даже два, по словам Далии. Улица Вокечю, которая тогда называлась Немецкой, отделяла так называемое Большое гетто, где тридцать тысяч человек теснились на крошечном клочке земли (а именно на улицах Лигонинес, Руднинку, Жемайтийос, Лидас, Шяулю, Ашмянос, Диснос и Месиню), от Малого, где насчитывалось десять с лишним тысяч и куда входило всего несколько улиц: Стиклю, Гаоно, Антокольскё и, наконец, улица Жиду, “на которой мы находимся сейчас” (а мы говорили на ходу).
– Жиду, – пояснила Далия, – по-литовски значит “еврейская”. В то время она называлась Жидовской, то есть опять-таки еврейской, но на польском языке. Ну а сами евреи называли ее Идише гас, – есть от чего запутаться, ей-богу. Сегодня улица и близко не похожа на то, какой она была прежде. Ее полностью разрушили в два приема: сначала бомбежки во время войны, потом, в пятидесятые годы, Советы. Видите вон то уродливое здание впереди? Это школа. А раньше на этом месте была Большая синагога, она стояла тут триста лет, и под ее огромными бронзовыми канделябрами собиралось до трех тысяч молящихся. А вон там, сзади, где теперь детская площадка, стояли каменные дома. Рядом справа был дом Виленского Гаона, величайшего в истории талмудиста. Он умер в 1797 году и покоился на старинном кладбище в Шнипишках, которое было уничтожено серпом и молотом. Тому есть свидетельство: могильными камнями вымощены улицы.