Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ко мне приходят страждущие, я и сейчас вижу их – разуверившиеся, отверженные, они ждут чуда. Но я не верю в богов, ни в милостивых, ни в жестоких: судьба семенит поодаль, предоставляя подбирать за ней следы…
Я легко убеждаю других, но мне не убедить себя. Золото – суета, а мудрость – томление духа, им обоим не спасти от отчаяния. „К гробу сундук не приделаешь, – учу я в синагогах, – богатство – это приманка для невежественных“. „А святость – ловушка для простаков“, – добавляю про себя.
В одеждах у меня давно гремит склянка с ядом, но меня удерживает страх. О, если бы в небытие можно было перейти незаметно и безболезненно, словно толкнуть дверь на женскую половину дома!
Но – хвала Всевышнему, в которого я не верю, – по увечьям наших воинов, вернувшихся из похода к слезам жён, я прочитал об искусстве греческого рубаки. А вчера по астрологическим картам халдеев вычислил его звезду. Она сияет в созвездии Пса, и я иду на неё.
Страдий излечит меня. Коротким ударом меча…»
Этими исповедями открывается ранний византийский апокриф, с поразительным усердием выбитый на скале. Время оставило в нём проплешины, заставляя скакать по строкам, как птица по кустам.
Его следующий фрагмент повествует о скитаниях.
«…множество лун шёл я на юг, стаптывая сандалии и устраивая ложе из веток кипариса. Со стороны было видно, как молчаливо я карабкаюсь на безжалостные кручи, не замечая колючек и ссадин, как, шатаясь и кровоточа, преодолеваю пустыни, в которых песчинок больше, чем мгновений во времени. Я миновал деревни с высохшими колодцами, где мой греческий был в диковинку, и города, полные проказы. „Мир – это лабиринт, каждый коридор которого кончается тупиком“, – думал я, продираясь сквозь бурьян, в котором легко потерять имя. Иногда мне казалось, я сбился с пути.
Но ведь истина не в конце накатанной дороги, успокаивал я себя, а в отсеке боковой.
Меня пытались остановить. Свирепые, с бешено сверкавшими глазами, выскакивали из засад, как злые духи. Их вопли заглушали страх, их лица краснели, точно иссечённые крапивой, – теперь их клюют стервятники, для которых глаза – лакомство…
И в холод, и в жару я шёл, стирая подошвы, перепрыгивая через собственную тень, однако меня опережали сомнения. Белый свет устроен так, что глухие в нём хвалятся перед слепцами, немые – перед нищими, но я научился говорить, подражая рыбе, видеть глазами крота и слышать, как тетерев на току. Что, если Та-Месхет вернёт мне былую силу? Пускай я превзойду подвигами Геракла и зубами разорву на окраинах Империи множество варваров, – мне ещё раз повесят на шею лавровый венок. Но, кто не вчера возлёг к трапезе, знает им цену…
Глубокой ночью меня будит безутешный крик птицы. Помочившись на затухающий костёр, я гоню себя вперёд, уже не зная толком – зачем…»
«…оставляя за спиной цепочку мелких шагов, я продвигался на север. Скрылись из виду пирамиды, вокруг уже с трудом понимали речь с берегов Нила, а скорпионы от жары кусали себя. Мне попадались народы, у которых язык во рту просыпался по утрам раньше рук, и племена, у которых труд сросся с телом, как мозоль с ладонью. Но они значили для меня не больше, чем верблюжья блоха.
Меня пытались задержать. Голодные, страшнее собственных скелетов, протягивали ко мне руки, хватая за края одежды, молили о куске хлеба. Я заговаривал язвы, высекая огонь кресалом, прижигал лишаи и унимал жар наложением рук. Я кормил чёрной похлёбкой с отваром валерианового корня, и меня пропускали…
Ущербный месяц качался в сумерках, как серп, занесённый над полбой. „Сколько ещё колосьев пожнёт сегодняшняя ночь?“ – стучало мне в сердце. Гость среди странников, пилигрим среди пилигримов, я иду за утешением, но что может поведать мне смертный? Путая бессмысленность закатов с бессмысленностью рассветов, я держу путь к себе, но меня не покидает чувство, что я, как дятел, лечу хвостом вперёд…»
«…всю первую четверть месяца нисана колесил я по Обетованной, убеждаясь: что на западе плохо, на востоке – безнадёжно. Я видел, как бедуины в суеверном ужасе хоронили волосы в жёлтый песок и поклонялись палке, воткнутой в конский помёт. Их язык настолько дик, что не выделяет „Бога“ в отдельное слово, растворяя среди других. Их осёдлые соседи, наоборот, чрезвычайно набожны. „Бог“ в их языке вытеснил все остальные слова. Эти племена одинаково ничтожны…
Мой путь лежал также мимо земель, где едят змей и ещё не умеют пользоваться словом. Здесь я встречал множество пророков. Коверкая Писание, один гордился тем, что его губы не оскверняла правда. „Наша судьба горька не из-за желания богов, – вопил другой, – а из-за нашего нежелания стать богами!“ Он ждал возражений. Но я молча кивнул. К чему оспаривать ложь, когда не владеешь истиной?
Меня пытались остановить. Верещали сороками, выкрикивая ругательства, наскакивали с мечами. Но словом я владею лучше, чем они клинком. Я наговорил им с три короба, и они ещё долго провожали меня взглядом, разинув рты, пережёвывая мою болтовню.
Я бреду, словно Моисей по пустыне, и мысли мои – как разбитый кувшин…»
«Словно слепцы – поводыря, слушали они Голос, – сообщает следующий отрывок. – А звезда над головой каждого губкой вбирала тьму и дрожала так, будто небо поправляло монокль».
«…по земле я прошёл расстояние, на котором могла затеряться птица, а в мыслях – и того больше. Куда приведёт звезда? Сматывая с клубка моё будущее, льёт она свет, и я покорно иду за нитью Ариадны.
“О, Страдий, – раздаётся иногда, – ты всю жизнь торопился, наступая себе на пятки, оставаясь на перепутье“.
Подняв голову, чуждый себе, я тогда думаю: „Отчего моя звезда одиноко мерцает, хотя звёзд на небе – как саранчи?“
И представляю императора, который, задрав тунику, чесал бы в смущении живот, спроси я его об этом. А потом вижу распятых мятежников, улыбку палача, гладиаторов, которых не успевали обучать – так быстро они видели опущенный палец, бурые пятна на опилках цирка, окрики центуриона, лживые объятия гетер и децимацию после проигранной битвы, я слышу бич на спинах рабов и как, качая ногой зыбку, поёт мне кормилица: „Листьям в дубравах древесных подобны сыны человеков…“ Воспоминания давят тяжестью каменоломен, и мои кости ноют с новой силой.
По искусно залеченным ранам под лохмотьями путников я догадываюсь – мой спаситель где-то рядом…»
«…ветер, заметая следы, догоняет меня и, пронизывая насквозь, гуляет в складках хламиды. „Время ли, пускающее волну за волной, придумало смерть, – размышляю я, – или её изобрело пространство, выталкивающее нас из себя, как вода?“ Я воображаю растерянность на невозмутимом, как маска, лице фараона, обратись я так к нему.
Дорога насытила мой взор, но не ухо. Я разговариваю с самим собой, и мои вопросы – как путевые столбы.
„Ты убегаешь от безумия, Та-Месхет, но себя за волосы не поднять!“
Точно око между рогами Аписа, на меня смотрела звезда. Измученный, с пересохшей гортанью, я был мотыльком на острие иглы. Но Лерния, мой избавитель, близок, я повсюду натыкаюсь на осколки его слов.