Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поворот произошел — но не к лучшему. Ночью после нашего представления мы отпраздновали это торжество, пили вино, закусывали мясом, всякими сластями, потом Рико и Базюэль пошли поглазеть на цирк диких зверей возле Пале-Рояля, ну а оставшиеся напились еще больше. Лемерль же отбыл в одиночестве куда-то вниз к реке. Поздно в ту ночь я слыхала, как он вернулся, а когда проходила мимо его фургона, заметила на ступеньках кровь и похолодела от страха.
Я постучала и, не услышав ответа, вошла. Лемерль сидел на полу ко мне спиной, с левого боку под рубаху было что-то подоткнуто. Испуганно вскрикнув, я подбежала к нему; он был весь в крови. Я с облегчением отметила: раз крови много, значит, рана не опасная. Короткий острый порез — вроде того, от моего ножа, — темнел у него поперек ребер, неглубокая грязная рана, примерно в десять дюймов длиной. Сперва я решила, что на него напали грабители, — человеку в ночном Париже рискованно полагаться лишь на одну удачу, — но кошелек у Лемерля оказался на месте, да к тому же лишь неопытный разбойник мог нанести такой неловкий удар. Рассказать, что произошло, Лемерль отказался, и я про себя решила, что он сам нарвался и на этот раз ему просто не повезло.
Но на этом беды не кончились. На следующую ночь кто-то, пока мы спали, поджег один из наших фургонов, и лишь случай уберег от огня все остальные. Като, которому приспичило помочиться, почуял запах дыма. Мы лишились пары лошадей, кое-каких костюмов, понятно, самого фургона и одного участника нашего номера: накануне напившийся в стельку малыш Рико так и не проснулся, несмотря на наши крики. Его приятель Базюэль попытался ринуться ему на выручку, хотя мы с самого начала понимали, что это бессмысленно: он даже близко не смог подойти, чуть не задохнулся в дыму.
Эта попытка стоила Базюэлю голоса. Оправившись, он уже не мог нормально говорить, только шептал. С того момента, думаю, он и сломался. Напивался, как свинья, постоянно лез в драку и так бездарно исполнял свою роль, что под конец нам пришлось отказаться от его участия. Когда же через пару месяцев Базюэль сам решил нас оставить, никого это особо не удивило. Велика потеря, как заметил Леборнь, ведь не плясуньи же на проволоке лишились. Карлика всегда можно заменить.
Украдкой, в мрачном настроении покинули мы Париж. Празднества еще были в полном разгаре, но теперь Лемерль и сам был рад унести отсюда ноги. Смерть Рико сказалась на нем ощутимей, чем я ожидала. Он мало ел, плохо спал, рявкал на каждого, кто осмеливался с ним заговорить. Впервые в жизни я видела его таким злым. Скоро я поняла, что дело тут вовсе не в смерти Рико, даже не в попорченных костюмах, — дело было в его собственной униженности, в том, что его личный триумф не удался. На сей раз он проиграл, а больше всего на свете Черный Дрозд не любил проигрывать.
Никто ничего особенного не заметил в ту ночь, когда горел фургон. Впрочем, у Лемерля были свои подозрения, хотя он их не высказывал. Напротив, погрузился в зловещее молчание, и даже известие о том, что его заклятый враг епископ Эврё незадолго до этого попал в разбойничью засаду, не принесло ему должного утешения.
После Парижа мы подались на юг. Базюэль отсеялся в Анжу, однако в последующие месяцы мы обзавелись еще двумя актерами: одноногим скрипачом Беко и его десятилетним сынишкой Фильбером. Мальчишка, точно обезьяна, бегал по высоко натянутому канату, но слишком уж был беспечен; в том же году он сильно разбился и выбыл из строя на несколько месяцев. Но все равно Лемерль оставил его у нас на следующую зиму и, хотя мальчик уже не мог перелетать с каната на канат, он продолжал кормить его и давал посильную работу. Беко был ему очень благодарен, меня же это удивляло, потому что дела наши приняли не самый лучший оборот и в средствах мы были стеснены. Ну, а Леборнь лишь пожимал плечами и бормотал что-то про того же тигра. Однако ничего из нашей благотворительности не вышло; мальчик пробыл у нас еще месяцев восемь, после чего Лемерль передал его монахам-францисканцам, направлявшимся в Париж, на их, как он выразился, попечение.
Мы двигались дальше. По всему Анжу и потом по Гаскони мы давали представления на рынках и ярмарках, помогали крестьянам, как в былые дни, собирать урожай, пережидая зиму на одном месте. На следующую зиму от лихорадки скончалась Демизель, и у нас осталось всего две танцорки — в свои тридцать Эрмина была для каната слишком тяжела, зрелище было довольно жалкое. Гислена старалась изо всех сил, но прыгать так и не научилась. И снова Элэ летала одна.
Неутомимый Лемерль опять принялся сочинять пьески. Его фарсы неизменно пользовались успехом, но по мере нашего блуждания по Франции пьесы становились все более едкими. Любимым объектом его сатиры была церковь, и не раз нам спешно приходилось сниматься с места по воле какого-нибудь оскорбленного в лучших чувствах набожного чиновника. Публике обычно нравились пьески. Злые епископы, похотливые святоши, ханжи-священники с восторгом воспринимались зрителем, а если еще в представлении участвовали карлики и Крылатая Женщина, спектакли всегда приносили хорошие деньги.
Роли священников Лемерль исполнял сам — откуда-то он раздобыл всякую церковную одежду и еще тяжелый серебряный крест, который, должно быть, стоил немалых денег, однако его он не спешил продавать, даже в самые тяжелые времена. На мой вопрос, откуда крест, сказал, что, мол, это подарок старого парижского приятеля. Но взгляд был жесткий, а улыбка — натянутая. Допытываться я не стала; Лемерль был способен расчувствоваться по самому неожиданному поводу, но если хотел что-либо сохранить в тайне, никакие расспросы не могли заставить его развязать язык. И все же мне такая привязанность к кресту показалась удивительной — особенно если приходилось голодать, когда есть было нечего. Но после это как-то забылось.
Словом, начались наши скитания. Зимой мы подавались на юг, неизменно заглядывая на ярмарки и рынки. В самых подозрительных местах меняли обличье, но чаще всего все-таки оставались Théâtre des Cieux, и Элэ плясала на высоко натянутом канате, а публика била в ладоши и кидала цветы. Но при этом я чувствовала, что уже недолго мне упиваться славой; однажды, когда я повредила сухожилие, я целое лето промучилась от адских болей, — правда, мы знали, что всегда можно перейти к пьескам Лемерля. Конечно, играть их было опасней, чем плясать на канате; но они приносили хорошие деньги, особенно в гугенотских местечках.
Еще раз пять мы отправлялись на юг. Я привыкла узнавать дороги, благоприятные и опасные места. Я подбирала себе возлюбленных когда и где мне вздумается и без оглядки на Лемерля. Он по-прежнему делил со мной постель, если я позволяла; но я стала старше, и моя рабская преданность ему переросла в более спокойное чувство. Я уже понимала, что он такое. Знала его ярость, его триумф, его радости. Я знала его и принимала таким, каков есть.
Еще я узнала, как много в нем отвратительного, как мало можно ему верить. Дважды, насколько я знаю, он убивал — однажды пьяницу, который слишком отчаянно сопротивлялся, не желая отдавать украденный кошелек, в другой раз — фермера, кидавшего в нас камни неподалеку от Руана, — оба раза втихомолку, в темноте, чтоб обнаружилось нескоро, уже после того, как мы снимемся с места.