Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не знаю, — ответил я. — Пожалуй, названия ей и не требуется. Она говорит сама за себя.
— Не понимаю, — сказал он.
— Должно быть, я превратно истолковал твой вопрос.
— Она так же хороша, как та другая?
— Лучше, — сказал я. — Это самое замечательное произведение шведской живописи нашего времени.
— Ты уверен?
— Да. Абсолютно.
Он поневоле задумался.
— Одного я не пойму. Как ты ее достал, черт побери?!
— Купил, — сказал я. — За свои деньги. За наличные.
Про Паулу мне упоминать не хотелось.
— Надо, пожалуй, почитать про него. В библиотеке. Про Дарделя, стало быть.
Он решил сфотографировать меня и «Мадонну». На всякий, мол, случай. Вдруг из этой истории что-нибудь получится. Я повернул картину лицом в комнату, влез в витрину и стал позади — так он нас и заснял.
Когда стоял там, опершись на верхнюю планку рамы, я сказал кое-что странное, сам не знаю почему, просто, пока он возился с фотоаппаратом, в мастерской воцарилась до того неловкая тишина, что на этом снимке я вынужден был хоть что-то сказать:
— В этой картине смысл всей моей жизни.
Я же не предполагал, что он тиснет мою фразу в газете. А он именно так и сделал.
Перед уходом он спросил, не хочу ли я сказать что-нибудь еще, что-нибудь особенное. По поводу картины. Тогда я принес Шопенгауэра и дал ему выписать несколько строк из «Искусства»: «Идея, то есть предполагаемая взаимосвязь меж абстракциями и данностями, в искусстве всегда абсолютно стерильна; художник выражает глубочайшую суть мироздания на языке, непостижном для разума, подобно тому как лунатик способен четко и ясно поведать о вещах, о которых, бодрствуя, понятия не имеет».
Когда свечерело, я опять притащил сверху матрас и лег спать на полу в мастерской. Витрину закрывало обыкновенное четырехмиллиметровое стекло, а в двери у меня был всего-навсего простенький французский замок, запиравшийся изнутри на ключ.
Наутро «Губернская газета» вышла с «Мадонной» на первой полосе. Тут-то она и получила свое название; репортер, по всей видимости, не умел писать о вещах безымянных, а она — шедевр и стоит миллионы. В заметке она именовалась картиной на миллион. Сведения о Дарделе он почерпнул из Шведской энциклопедии. А заодно использовал все мои глупости и банальности, да и Шопенгауэра тоже приплел. Хорошая заметка. Пожалуй, самая лучшая и самая правдивая из написанных о «Мадонне». В слове «триптих» ни одной ошибки. Фотография занимала два столбца, и мне было неловко видеть собственную круглую, самодовольную, забавно плешивую башку над «Мадонной», сдержанной, чистой, настоящей. Рядом, в квадратной рамке, помещалось интервью с матерью Паулы. Она, мол, все-все знает о новой музыке Паулы, о ее жизни в Стокгольме, о ее огромном состоянии, но не хочет ничего выдавать. Мать и дочь вправе иметь свои секреты. Она без устали защищала частную жизнь, свою и Паулы. На всех фронтах. Еще она сказала, что нет более тяжкого бремени, чем секреты. Однако она вправду ждет не дождется, когда снова увидит на сцене свою малютку Паулу. Нет, в Стокгольм она не поедет. Разумеется, ее пригласили на премьеру. Но ей невыносимо видеть в газетах свою фотографию. И вообще, все эти вульгарные еженедельники… Нет, она не рискнет поехать, зачем искушать судьбу? Материнское сердце хрупко, как воздушный шарик, и легко может разорваться.
В течение дня нет-нет да и заглядывали соседи, то один, то другой. Стояли, смотрели на изнанку картины. Разговаривали со мной о том о сем.
— Все-таки это очень странно, — говорили они.
— Да, — соглашался я. — Очень странно.
После пяти потянулась публика. Люди стояли в сумраке на тротуаре и смотрели на нее, по-моему, даже между собой не разговаривали, стояли чуть покачиваясь, заслоняя руками глаза от слепящего света в витрине. Большинство задерживались недолго, садились в машины и ехали дальше своей дорогой, заходить ко мне им было недосуг.
Когда совсем стемнело, я установил за драпировкой, отделяющей мастерскую от магазина, маленькую зеркальную лампочку и направил ее за окно. Погасив в магазине верхний свет, я отчетливо видел их всех, как в аквариуме.
В семь пришел Гулливер. Протолкался вперед и чуть что лицом к стеклу не прилип. Он не шевелился, только глаза двигались туда-сюда, придирчиво рассматривая триптих. Думаю, он понимал, что я смотрю на него из магазина. Но ему было все равно. Или же он хотел, чтобы я его видел.
И я видел. Не знаю почему, но я ни на миг не смел оторвать от него взгляд.
Из других я тоже кой-кого узнал. Двух местных врачей и губернского ветеринара. Священника. И директора Сберегательного банка, и учительницу приготовительных классов из народной школы, которая однажды купила у меня две картины. И репортера «Губернской газеты». Он не иначе как проверял, какое действие произвела его статейка. Хотел увидеть ее как бы в зеркале.
Гулливер задержался дольше всех. К десяти часам он остался в одиночестве. Но еще полчаса торчал у окна, потом выпрямился, резко повернулся, будто его кто окликнул, вразвалку прошел к своей машине и тоже уехал.
Тем вечером я прицепил к раме «Мадонны» медный провод, протянул его к своему матрасу на полу и перед сном обмотал вокруг левого запястья. Сплю-то я крепко. Если вообще возможно судить о собственном сне.
В два часа ночи меня разбудил телефонный звонок. И я подумал: что-то случилось с Паулой. Я всегда так думал. Хотя, собственно говоря, никто понятия не имел, что, случись с Паулой какая беда, надо звонить мне. Я отмотал провод, бросился к телефону и поднял трубку.
Звонил репортер одной из вечерних газет.
— Слава Богу! — сказал я, вернее, крикнул.
Он ненароком заглянул в «Губернскую газету» и теперь засыпал меня вопросами: я ли тот самый багетчик? Почему я уверен, что это Дардель? Первый ли раз спекулирую искусством? Сколько мне лет? Продам ли я эту картину в Швеции или за рубежом? Почему я, сняв трубку, сказал «слава Богу»? Какие еще художники представлены в моем собрании? От усталости у меня хватило терпения спокойно, прямо-таки дружелюбно ответить на все его вопросы.
Потом пришлось выпить полстакана водки, иначе бы я не заснул.
Спроси меня кто-нибудь, что происходило в последующие дни, я ответить не смогу. Ко мне наведывались какие-то люди — вот все, что я помню. Но не помню, в каком порядке они появлялись, зачастую не помню и чего они хотели, я начисто забыл их имена и внешность их описать не сумею. Меня снедали усталость, смятение и возбуждение. Ночами я обвязывал запястье проволокой от «Мадонны» и спал час-другой, все тело у меня ломило, а сны снились такие, что лучше бы вовсе не спать. Приезжали съемочные группы четырех телеканалов, снимали репортажи обо мне и «Мадонне». Я был как в лихорадке — то дрожал от озноба, то вдруг обливался потом. Но чувствовал себя здоровее, бодрее и оживленнее, чем когда-либо. Мы были во всех газетах — «Мадонна» и я.