Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он обвел глазами собравшихся, останавливая испытующий взгляд на молодых людях. Они вздрагивали под этим пристальным взглядом, и сердце у них замирало. Каждый надеялся, что выбор падет на него, но предложить себя для этого поручения не осмелился никто. Все взволнованно ждали решения старика. Но тот лишь опустил голову и неуверенно пробормотал:
— Нет, не хочу решать. Не мое это дело — выбор. Бросьте жребий, Бог изберет мне подходящего спутника.
Мужчины сошлись ближе, вытащили сухие стебли из густой травы и, разломив их, разделили между собой длинные и короткую части. Жребий достался двадцатилетнему кузнецу Иоакиму бен Гамлиэлю. Был он высок и силен и мастер в своем ремесле, но они его не любили. Ибо он не знал Писания и нрав имел вспыльчивый и нетерпеливый. Руки его были замараны кровью: он убил в Смирне какого-то сирийца и бежал в Рим и стражники его не поймали. Втайне все удивлялись и негодовали, что жребий выпал именно этому грубому невежде, а не почтительному и набожному юноше. Однако старик, увидев, кого назначил ему в спутники жребий, лишь скользнул по Иоакиму взглядом и приказал:
— Готовься. Завтра вечером мы уезжаем.
Весь день после девятого ава римская община развивала бурную деятельность. Никто из евреев не занимался своими делами, каждый приносил и собирал деньги: бедные брали их под залог, а женщины отдавали свои украшенья и каменья. И во всех душах крепла уверенность, что вот есть у них избранник, который освободит менору из нового плена и убедит императора, как некогда Кира, вернуть народ на родину вместе с его священными принадлежностями. День и ночь они писали письма в Смирну, Никею, Салоники, Тарсос, Трапезунд и на Крит, всем общинам Востока, чтобы те послали своих людей в Византию собирать деньги на святое дело освобождения. Они заклинали братьев в Византии и Галатее заранее проложить все пути Вениамину Марнефешу, кого Бог подверг суровому испытанию и призвал к великому деянию; а женщины собирали в дорогу плащи и подушки и провизию, дабы благочестивые уста праведника не коснулись на корабле никакой скверны. И хотя власти Рима запретили евреям ездить в телегах или верхом, они тайно заказали повозку от ворот города до гавани, чтобы старец отправился в плавание не слишком утомленным.
И как же они удивились, когда Вениамин отказался ехать в повозке! Упрямый старик собирался пройти пешком весь путь до гавани, который он проделал восемьдесят лет назад, будучи малым ребенком. Поначалу это предприятие — пройти пешком до моря — показалось им безумным и невозможным. Но вид старика поразил их, ибо со времени получения известия о гибели Карфагена он словно помолодел: казалось, его слабеющая плоть обрела новую силу, старая кровь снова согрелась, а голос, обычно невыразительный и еле слышный, зазвучал теперь властно и уверенно. Старик почти гневно отклонил их заботу, и они почтительно ему повиновались.
Всю ночь мужчины римской общины провожали Вениамина Марнефеша, своего избранника, по той же дороге, по которой их предки шли когда-то за светильником Господа. На тот случай, если бы старика оставили силы, его спутники тайно захватили с собой заплечные носилки. Но старик уверенно шагал впереди всех. Он молчал, погрузившись в воспоминания. У каждого камня и каждого поворота дороги, где он с тех пор не бывал ни разу, все яснее оживал звездный час его детства. Вениамин припоминал все, что тогда случилось. В теплом ветре ему чудились голоса мертвых, всплывало в памяти каждое сказанное тогда слово. Вот здесь, справа, жарким пламенем догорал сожженный дом, а здесь стоял верстовой столб, и у путников душа ушла в пятки, когда они заметили разъезд нумидийских всадников. Он вспомнил каждый свой вопрос и каждый услышанный ответ. И, дойдя до места, где в тот раз старики молились утром у края дороги, он надел молитвенный плащ и ремни, повернулся лицом к востоку и вознес молитву. Ту, которую возносили по утрам его отцы и деды, ибо она хранится в крови и таинственно перетекает из рода в род, и ее будут читать дети всех поколений, и дети внуков, и их самые далекие потомки.
Закончив молитву, старик сложил плащ и уверенно продолжил путь, словно набожные слова прибавили ему сил.
Спутники его оробели, потому что не поняли его странного поведения. Стояла поздняя осень, более поздняя, чем восемьдесят лет назад, до рассвета было еще далеко. Как же мог благочестивый еврей возносить молитву, если на небе нет ни проблеска утренней зари? Это было нарушением всех обычаев, грубым попранием традиции и Писания. Но все-таки они почтительно столпились вокруг молящегося Вениамина. Ибо то, что творил он, избранный, не могло быть неправедным. Они чувствовали, что этому человеку на этот раз позволено все. И если он еще до рассвета приносит благодарность Богу за сотворенный свет, значит, так тому и быть. И вот они дошли наконец до гавани, и он долго глядел на море. В душе его ожил ребенок, пропавший без вести, давно забытый ребенок, который восемьдесят лет назад впервые увидел морские волны и безбрежную даль. Море такое же, как тогда: глубокое и бездонное, как мысли Бога, подумал он благочестиво. И, как тогда, взор его просветлел от небесного света. Он благословил всех, кто проводил его, ибо прощался с ними навсегда. Потом вместе с Иоакимом он взошел на корабль. И как тогда отцы и деды, так и теперь потрясенные и взволнованные мужчины глядели на готовый к отплытию галеон. Судно дрогнуло и, подняв паруса, отчалило от берега. Они знали, что в последний раз видят того, кто был подвергнут суровому испытанию, и, когда корабль исчез за горизонтом, почувствовали себя осиротевшими бедняками.
Тем временем корабль стремительно и неутомимо скользил по воде. Начиналось волнение, и с запада надвигались темные облака. Рулевые c тревогой ожидали приближения бури, грозившей смертельной опасностью. Но, даже застигнутый непогодой и дважды отброшенный назад со своего пути, корабль выдержал шторм и невредимо достиг Византии через три дня после прибытия туда Велизария с добычей из Африки.
* * *
В то утро Византия — оплот империи и владычица мира с тех пор, как с главы Рима свалилась корона, кишела людьми, ибо уже много лет этому городу, который любил праздники и игры больше, чем Бога и справедливость, не обещали столь великолепного зрелища, как в этот раз. Велизарий, победитель вандалов, должен был провести в цирке перед басилевсом, повелителем мира, свое победоносное войско со всей добычей. На украшенных стягами улицах теснились бесчисленные толпы народа, сплошная человеческая масса, черная и бурлящая, как море, заполнила продолговатое овальное огромное пространство ипподрома глухим гулом нетерпеливого ожидания. Ибо крытая императорская трибуна, кафизма, кичливо перегруженная тяжеловесными колоннами и затыкавшая, замыкавшая огромный овал, как фаршированное яйцо, все еще пустовала. Из подземного хода, соединявшего это праздничное помещение с императорским дворцом, еще не появился басилевс.
Наконец пронзительный звук фанфар объявил о начале торжества. Первыми вышли и выстроились в шеренгу императорские гвардейцы, чьи красные одеяния и блистающие клинки образовали сверкающий фон церемонии; за ними прошуршали, мерцая шелками платьев, высшие сановники, священники и евнухи. И только после них, несомые в двух роскошных паланкинах, появились самодержец Юстиниан с золотой короной на голове, изогнутой, как нимб святого, и Теодора в сиянии своих драгоценностей. Они заняли места на императорской трибуне, и ярусы в едином порыве разразились криками бурного ликования. Все забыли, что на этом же ипподроме всего несколько лет назад та же толпа штурмовала ту же трибуну с тем же императором и в наказание тридцать тысяч человек были потом обезглавлены на том же месте; в глазах забывчивой массы победа гасит любую вину. Тысячи людей, одурманенных роскошью, кричали и бесновались, не помня себя от восторга. Тысячи глоток ревели и визжали на сотне языков, так что каменная ограда сотрясалась от эха. Весь город, весь мир сотрясался в приступе обожания крестьянского парня из Македонии и изящной женщины, которая некогда (старики еще помнили это) здесь же, на ипподроме, танцевала обнаженной, открыто выставляя свое тело на обозрение, а потом на продажу всякому желающему. Но и это было забыто, как каждое позорное деяние после победы и каждое насилие после триумфа.